Я научился разжигать огонь с помощью уцелевших очков и жарил маленьких рыбок, а потом жадно съедал вместе с костями. И тогда испытывал минутную мальчишескую радость — все-таки я справляюсь! Невольно начал разговаривать сам с собой. Чувствовал себя Робинзоном, обращался к себе «Робинзон». И было уже неважно, кто он — тот, который говорит «Робинзон». Просто нас стало двое — один до катастрофы, а другой — после. Один из прошлого, другой из ближайшего будущего, которое с каждой минутой становится настоящим. Был тот, в плаще и шляпе, идущий по улице Жулкевского во Львове, и этот, здесь, полуголый, хромой. Мы говорили друг с другом, и таким образом сохранялась хоть какая-то видимость реальности.
Первые ночи я спал на пляже, пока не увидел сон, который привел меня в ужас: отлив оставил после себя мертвые человеческие тела. Пляж был покрыт ими, они лежали плотными рядами, словно рыбы, брошенные вялиться на солнце. Все голые, исхудавшие, серые. С тех пор всякий раз, подходя к морю, я боялся, что увижу их, что море в конце концов выбросит моих попутчиков. Каждый незнакомый предмет на пляже вызывал у меня внезапное сердцебиение — каждое бревно, каждый клубок морских водорослей.
Страх, что море — страна мертвых, мокрый Аид, о котором не упоминается ни в одном мифе, не давал мне приблизиться к воде; страх, что между темным песчаным дном и поверхностью цвета ртути покачиваются мертвые тела, держал меня на суше. И даже после смерти их приглушенный шепот требовал ответа. Полузакрытые глаза, несфокусированный взгляд. Существование на грани разложения. Тайна медленного растворения.
Рыбы, моя единственная пища, тоже были родом с того света, и когда я вынимал из ловушек их трепещущие скользкие тельца, голоду сопутствовало отвращение. Это был какой-то извращенный вид каннибализма — такое у меня было ощущение. Меня кормила смерть. Я хватал ее крохи, вылавливал холодные рыбьи останки и ими утолял голод. Мое тело, как сложная химическая лаборатория, превращало смерть в жизнь, скользкий безжизненный холод — в живое шершавое тепло.
Будущее сводилось к одной картине: после долгой ночи море выбросит мертвецов. Море никогда не приносит ничего живого — такова, по-видимому, его природа. Оно выкидывает на берег только то, что мертво: гниющие водоросли, бесцветных расслабленных медуз, побелевшую разложившуюся рыбу, ослизлые деревяшки.
Поэтому в конце концов я покинул пляж. Не помню точно, когда, сколько времени прошло — две, три недели. Я обвязал опухшую, не перестающую болеть ногу рукавом, оторванным от нижней рубашки, и двинулся в глубь суши.
Я поднимался все выше и выше, и одновременно росло море. Когда я достиг одной из вершин, оказалось, что оно безбрежно, что сходится с небом и у него нет конца. И тогда осознал, что я на острове.
Может быть, вы слышали о некоем физическом законе, который гласит, что частица, находящаяся в замкнутом пространстве, движется хаотично. Я тогда об этом понятия не имел, однако даже если бы знал этот закон, не подумал бы, что его так легко можно перенести из мира атомов в мир людей. Несколько раз я пробовал взобраться на скалистую двугорбую вершину, венчавшую остров, но ни разу мне это не удалось. Передо мной вырастали колючие кусты, или же я наталкивался на навес скалы и вынужден был обходить препятствие, отклоняясь от намеченного пути. И в результате, после долгой дороги, всегда попадал в знакомое место, в исходную точку. Может, поэтому я стал подозревать его, остров, что он от меня что-то скрывает, не допускает внутрь, прячет какое-то сокровище.
О, как я тосковал о городе, низком небе над крышами, утыканными множеством труб, о запахе угольного дыма, морозном отблеске уличного фонаря, ложащемся сверкающим инеем на мостовую, о стуке колес пролетки, урчании автомобилей, касании плечом прохожих. Тосковал о мгновении, когда с холодной улицы входишь в теплое, шумное, пропахшее дымом кафе или взмахом руки подзываешь случайное такси, чтобы доехать до интимной раковины квартиры, где все знаешь так же хорошо, как собственное тело.
И еще одно: чувство сытости, присущее городу. Город не даст умереть с голоду. Вдали обязательно появится какой-нибудь ресторан, ну ладно, пусть закусочная, пусть дешевая кондитерская, где можно купить покрытый глазурью пончик, или старая еврейка, продающая бублики.
Я уже свыкся с непроходящим чувством голода. Голод принадлежал этому острову, как необъятное море и огромное небо. Рыбы никогда не могли меня насытить. И ни устрицы, ни перебродивший полусгнивший инжир, еще сохранившийся кое-где. Я мечтал о хлебе, муке, каше. При мысли о пончике у меня текли слюни. Я смотрел на прошлогодние травы и их старые семена. Как долог путь от зерна до пончика, политого глазурью. Трудно поверить.
Единственно приятными снами были сны о еде. Я ел во сне и, может, поэтому не умер с голоду.
Здесь, на острове, сон занимал гораздо больше времени, чем когда бы то ни было. Пока утром, проснувшись, не скажешь несколько слов, все равно кому, даже по телефону, исполняя ритуал восстановления связи с миром, ночные грезы не прекращаются; в этом смысле сон — противопоставление не яви, но словам, то есть если после пробуждения не прозвучат первые слова, грезы незаметно переносятся на предполуденные часы, а иногда могут продержаться и до вечера. И усиливаются во мраке, когда зайдет солнце. Тогда, ложась спать, как следует уже не уснешь, недаром спал целый день — просто закрываешь глаза и отдыхаешь. В таком состоянии тебе видятся вещи, которые в иных обстоятельствах вызывали бы беспокойство, выбивали из равновесия. Ракушки — великолепной формы, симметричные, с металлическим блеском, будто выточенные в давние времена на самом точным токарном станке и уложенные на песке в простые геометрические фигуры: треугольники, квадраты, звезды. Или линия волн у берега — конечно, синусоидальная, окружающая остров ровной каймой, совершенная в своем неизменном ритме; ритм этот удалось бы без труда записать математической формулой. Или разноцветные всполохи на небе перед восходом солнца — от желтого до фиолетового, как в учебнике по оптике. И рунические знаки на обточенных морем камнях. Алфавит. Я раскладывал их далеко от воды, за линией прилива, забывал о них, а потом, вспомнив, тщетно пытался найти — они исчезали.
То же самое происходило с моими мыслями. Они росли в голове, как снежный ком, и чем больше их становилось, тем они делались неуступчивее, навязчивее, чтобы потом вдруг растаять и пропасть. Именно так случилось с мыслью о шалаше. Какое-то время я не мог думать ни о чем другом — планировал, совершенствовал в уме, и могучая сила воображения заставила меня взяться за работу. Мысль исчезла, когда я соорудил две стены и крышу. Этого хватило. Идея шалаша поблекла, измучив сама себя, и не осталось никакой мотивации для завершения строительства.
Остров был вытянут в длину, из моря торчали две огромные скалистые несимметричные груди. Одна вершина была пологой, каменистой, поросшей травой. Другая — острой и голой.
Между холмами тянулась лесистая долина. Решившись сойти, я не ожидал, что найду чудо. Там, у подножия остроконечной горы, был ручей; он падал с небес красивым водопадом, разбрызгивая вокруг водяную пыль, потом бежал среди огромных плоских валунов и чуть ниже успокаивался в мелком солнечном озерце. Дальше, уже лениво, вода спускалась еще ниже, разливаясь в озерцо величиной со спортивную площадку, и была такой интенсивно-лазурной, что я зажмурился от этой неожиданной вспышки цвета. Отсюда поток разделялся на множество совсем маленьких, по пологому склону устремлявшихся в море с восточной стороны. В этой сладостной сырости рос лес, полный вьющихся растений, влажных мхов, маленьких болотцев. Так это выглядело.