— Да, это игра такая, — сцепил кулак. — Игра, мать вашу. И у меня… есть лицензия. И сертификат. И разрешение от… властей. Прочь все! — заорал. — Разойдитесь прочь! Вы мне не судьи!.. И я вам не судья!.. Унесите ее кто-нибудь!.. Эта женщина… проиграла!.. Всего лишь!.. И вы… что вы пялитесь так?!. вы не имеете права!.. Вызовите бригаду, носилки… что вы все таращитесь, словно водки налопались под завязку?!. Что… смерти никогда не видали, что ли?!.
Стоя на коленях, он орал свои слова, подняв кверху, к людям, опухшее, небритое лицо, как затравленный зверь, и Ксения, сидящая на корточках рядом с убитой, видела, как дрожит его челюсть, как дергается кадык. Ей было жалко его. Жалко мертвую прелестную женщину, миг назад еще улыбавшуюся, румяную, закрывавшую замерзшую щеку воротником кудрявой бараньей шубки. И с изумлением и горечью глядела она, как долговязый встает, хватает барабан, разрывает прозрачную пленку и высыпает, сыплет, сыплет ей на колени, на плечи, в снег мятые жирные бумажки с какими-то знаками, цифрами, крючками, рисуночками, и плачет, и ругается беспощадно, и все кричат вокруг, а он только сыплет на нее эти листочки и повторяет, как заведенный: «Ведь вот девчонка выиграла!.. Выиграла!.. Вы не сможете!.. Вы не имеете права!.. Вот ведь ей подфартило!.. Ей!.. Ей!.. А не той!.. Глядите!.. Глядите, вы, обезьяны!.. Значит, Бог есть!.. Есть!.. И я не виноват!.. Я — чист!.. Это все игра такая!.. Игра!.. Наша древняя, русская игра!.. Игра… во смерть!..»
Старушонка в меховой безрукавке, кряхтя, наклоняясь, помогала Ксении собирать со снега деньги. Кто-то из толпы сунул маленький мешок — из-под кедровых орехов, должно быть, сильно от мешковины смолой и шишками пахло, — туда пихали смешные, жалкие бумажки. Когда потолкали все, без остатка, в мешок и завязали — ни один рыночный шкет не стрельнул исподтишка, за сугробом, ни одну отдутую ветром купюру, — Ксения обвела всех горящими глазами, и ее глаза снова уперлись в недвижно распахнутые солнцу глаза мертвой.
— Это ее деньги, — прохрипела сквозь слезы Ксения, — я ни за что не возьму. Отдайте ее детям! Если они есть!
Толпа ворчала, роптала, качалась пихтами, темными елями. Долговязый несчастный фокусник, словно защищаясь, закрывал лицо руками. Ксения взяла мешок обеими руками и, закусив губу, протянула людям, смотря прямо на них, в их многие лица.
— Ваше! — крикнула.
Так крикнула, что с церкви сорвалась стая ворон — и взмыла в небесный прогал, от воли и света дурея!
И была тишина. И в той тишине, издалека, от чужих рядов, через сдвигающиеся круглыми чугунами головы в ушанках и треухах, копьем кинулся вопль, яростный клич матери:
— Девочку потеряли!.. Девочку потеряли!..
— Эх, да здеся она! — заголосили на весь свет с виду тихие старухи, зашаркали по наледи валенками, зашевелились, — тута она! Сюда, матушка, сюда греби!.. Вона девка-то твоя — ишь, мешочница!.. Теперя разбогатемши будете!.. Эту — на кладбище, а вас… на лошадях — да с колокольцами!.. А чья девчонка-то?.. А больничной Лизаветки, полудурки!.. Которая — облепихой в ягодных рядах торгует!.. Единственная!..
Ксения стояла, шатаясь от ветра, с мешком в руках. Мать подбежала, заплетаясь ногами, повалилась ей в ноги, обхватила руками, облипла всем телом вокруг нее.
— … единственная моя…
Толпа молчала. Из вышины, с церкви, лился медовый, слаще бурятского меда, звон. Длинноногий дядька, весь изморщившись, страшно плакал, крепко сжимая в кулаке обрывки прозрачной пленки от растерзанного барабана. Волосы мертвой со снега вверх, в чистое небо, золотыми струями поземки взвивал култук — сильный ветер с Байкала. И цыганские дети, подпрыгивая на снегу, звонко кричали:
— А вот сладкие красные петушки!.. Петушки!.. Соси да лижи да никому не скажи!..
Через несколько дней Елизавета с Ксенией, купив себе все новое и две больших неуклюжих дорожных сумки, уехали на дремуче-дымящем поезде из города посреди тайги в город на берегу северного, лижущего белым диким прибоем камни-кости, вечно штормящего моря.
Зачем они это сделали, они и сами сказать не смогли бы. Сделали — и все. Звезды так сложились в черных, широких небесах.
Нет, знали они: они от пережитой смерти — в иную жизнь уехали.
А мешок, награда русской рулетки, сильно потощал — на эти деньги похоронили убитую неизвестную красавицу, отгрохали величавые поминки, полгорода приглашали, ели, пили и плакали, раздавали те кровавые деньги с паперти нищим и калекам и хромым и глухим бабушкам, чьих мужей на всех войнах убили, и разным прочим другим бедствующим людям, — а на остатки, так и быть, Елизавета напрягла ум, побежала на вокзал и купила два билета им с Ксенией — два входа, два пропуска в иную, дивную и чудную, опасную… — перекреститься перед дорогой!.. — жизнь.
Поезд устремлялся неуклонно, грохотал неостановимо. Утомительно звенела ложечка в стакане. Дергались на стыках вагоны, цеплялись за обтерханные полки люди, чтоб не свалиться. Красный, синий и ярко-белый свет горел на стрелках, рельсы ложились старушьими спицами в ночи на бугристое грязное вязанье земли.
Ксения смирно сидела на полке, качалась вместе с качающимся туда-сюда вагоном. Вспоминала русые волосы и синие глаза той, что мертвая лежала на сверкающем алмазами снегу. Видела медовую внутренность церкви, где бородатый священник крестил ее. Клала ладошку на бирюзовый свой крестик, сжимала его в маленьких пальцах.
Рынок, таежный снежный родной рынок, никогда она больше не увидит тебя!
Она еще не понимала, что ее от смерти спас Бог.
Как звали ее Бога?.. А разве Он… в той большой белой церкви, где крестили ее, жил?.. А что такое: жизнь, жить?..
Грохотали колеса. Неслось мимо неподвижного поезда время.
И жизнь, еще не прожитая ею, казалась ей горстью сладкой холодной облепихи в жадно сжатом кулаке.
Рельеф четвертый
Прадед Павел
Опомнись, душа моя. Опомнись и помысли, как вынесешь внезапное разлучение твое от тела, когда грозные ангелы придут за тобою и восхитят тебя в час, в который ты не ожидаешь, и во время, о котором ты не знаешь! Чем ты оправдаешься? Что предъявишь невидимым силам — тем, над которыми ты смеялась при жизни, тем, при мысли о которых пожимала плечами презрительно: все это сказки, блажь, старушьи упованья… Никто не измерит глубину паденья человеческого, если человек падает. Он падает в темном пространстве вечно. Он никогда не разобьется. И тем мучительнее, бесконечней паденье — высшая мука для осознавшего себя конечным и смертным. Оказывается, бессмертие есть, но оно совсем не такое, как ты представлял, а ты еще смеялся над ним.
«Воздушного Князя, насильника, мучителя, страшных путей стоятеля, и напрасного сих словоиспытателя, сподоби мя прейти невозбранно, отходяща от земли». Можно выучить наизусть целый сундук молитв, — и тебя ничто не спасет, если ты сам не идешь босиком по снегу против ветра, если за спиной твоей не развеваются светлые одежды. «Горе впадшему в руце Бога живаго! Горе узнающему там ярость Господню!»