Скрытный, замкнутый и обособленный, словно устрица.
Чарльз Диккенс. «Рождественская песнь»
Глава 8
У темноты есть свои прелести, и даже в родном городе ночной мир может завораживать точно так же, как в любом зарубежном порту с его экзотической архитектурой. Между сумерками и зарей самое обыкновенное место переполнено визуальными радостями, которые могут подарить только луна, звезды, густые и не очень тени.
Но чернильно-черная тьма не предлагает ничего, кроме болезненных образов нашего воображения. А когда мы разделяем абсолютную тьму с гротескной мумией, издающей кошачьи вопли ртом, набитым большими острыми зубами, желание увидеть свет становится таким сильным, что мы готовы поджечь себя, если бы нашлись спички.
К счастью, спичек у меня нет, да и не склонен я к самосожжению, но у Джоли Гармони есть маленький фонарик, который она и включает (по моему разумению, очень с этим тянет, учитывая сложившиеся обстоятельства). Когда же наконец темноту прорезает луч, она направляет его на меня, точнее, на мои колени, потому что я сидел на полу коридора, когда погас свет и мумифицированный труп завопил, но потом вскочил так же резко, как пружинный контейнер с зубочистками выбрасывает из своего чрева одну при нажатии кнопки. Луч такой тонкий, что освещает одно колено, и вместо того чтобы переместить его левее, на то место, где в последний раз мы видели останки чудовища, девочка направляет луч вверх, на мое лицо, будто забыла, кого привела сюда, и ей требуется установить мою личность.
Джоли двенадцать лет, а мне почти двадцать два, поэтому мне положено вести себя как взрослому в этой длинной комнате… или коридоре. Я не должен кричать, как маленькая девочка, потому что маленькая девочка не кричит. До того как этот эпизод закончится, я, будучи человеком, несомненно покажу себя полным идиотом, и не единожды. Поэтому, чем дольше я буду сдерживать свою дурь, тем менее униженным почувствую себя, когда мне придется прощаться с ней перед тем, как я уеду в закат со своим верным другом Тонто.[8]Поэтому с большим апломбом, чем я мог ожидать от себя, я моргаю, не отводя глаз от луча, и размеренным голосом чеканю:
— Покажи мне мумию.
Луч скользит по моим застывшим рукам, сжимающим пистолет, опускается с пистолета на пол, сдвигается на пару футов влево, показывая, что целюсь я совсем не в мумию, а в пустоту. Существо, принадлежность которого к какому-то конкретному биологическому виду определить невозможно, по-прежнему лежит на спине и внешне совершенно не изменилось — та же мумия. Двигается только левая рука, костлявые пальцы постукивают по полу, словно при жизни этот монстр был пианистом и теперь ему не терпится забацать что-нибудь джазовое.
До того момента, как погас свет, я исходил из предположения, что этот падший монстр являет собой хрупкий скелет, обтянутый сморщенной кожей, а все, что под ней (кроме скелета), — пыль, в которую в конце концов обращаемся все мы, как монстры, так и люди. Мне нравится такая трактовка, и я могу с этим жить. Так что дергающаяся рука — это уже перебор.
Я стою над чудовищем, сжимаю в руках пистолет и с чувством глубокого удовлетворения отмечаю, что дрожат мои руки не так сильно, как я ожидал, определенно с меньшей амплитудой и частотой, чем у старика, страдающего болезнью Паркинсона.
Свет загорается на обеих стенах коридора, и в этот же самый момент рука мумии замирает.
Когда Джоли выключает фонарик и кладет его на спальник рядом с собой, я гадаю вслух:
— Что здесь только что произошло?
Она по-прежнему сидит, скрестив ноги по-турецки.
— Ничего больше никогда не происходило.
— Ты говорила, что все заканчивалось х-у-м-м-м, х-у-м-м-м, х-у-м-м-м.
— Я об этом забыла.
— Как можно такое забыть?
— Такое случается не всегда. Явление редкое. Дергание руки — посмертный рефлекс или что-то в этом роде.
— У полностью обезвоженной мумии не может быть посмертного рефлекса.
— Значит, это что-то другое. — Она совершенно невозмутима. — Я думала о том, чтобы вскрыть Орка, ты понимаешь, препарировать, посмотреть, что внутри.