превратившись далеко над морем в узкий клинок раскаленной стали, отделивший небо от тверди словно душу от тела. Какое-то время спустя погас и этот последний отблеск чудесного августовского дня, и сумерки, серо-синие, будто лик Онрё, сменили на небосклоне великое божество, озаряющее небеса.
Кадже-сан сидел не шелохнувшись, не отводя взгляда от двух тонких верхушек, которыми завершалась высокая ель, растущая сразу за гранью его земельного владения. Вид этой тонкой развилки, которой венчалось столь могучее дерево, всегда приводил его в недоумение: как возможно, чтобы крепкий прямой ствол, много десятилетий тянувшийся прямо к солнцу, раздваивался в самом конце пути? Возможно ли, что в дальнейшем будут тянуться к златым лучам правительницы Небесных полей Такамагахара два ствола вместо одного? Но кто видел вершину ели с двумя стволами? Одна дорога ведет к истине, и множество – к заблуждениям. А может быть, одна из вершин странной ели устремится ввысь, а вторая пойдет, как обычная ветка, вбок? Но кто будет решать, какой стороне развилки, правой или левой, стать новым путем для ели, а какой – уйти вбок и исчезнуть среди других ветвей? Ведь не сама же ель? Кто вообще решил, что в какой-то момент своей тихой растительной жизни ей придется делать выбор между правым и левым? Но выбор ей делать придется, и один из этих ростков, таких тонких и хрупких, станет для нее новой синто. Ибо, как не бывает двух правд, так и верная дорога в Небесные поля может быть только одна.
Пока Кадже-сан рассуждал таким образом сам с собой, небо совсем посерело, так что чеканночерные прежде на его фоне листья вишни, под которой стояла скамья, стали сливаться с небосклоном, терять свою четкость, превращаясь в изящный суми-э, сотворенный рукою великого мастера. Похолодало, и Кадже-сан зябко одернул широкие рукава льняной юкаты. Конечно, будь он на берегу, то обязательно отпустил бы в последнее плаванье бумажный фонарик с трепетной свечой, указывающей путь заблудившимся душам. Но до моря было слишком далеко. Поэтому свой единственный фонарик он зажег дома и поставил вместе с угощением на обуцудан перед табличками с именами предков.
Каджи-сан оглянулся, чтобы на матовом сёдзи увидеть отблеск путеводной свечи. Перед раздвижной бумажной дверью стояла тонкая женская фигура, четко, словно тушью, выписанная на фоне полупрозрачной васи, прикрывающей вход. Она странно двигала руками, совершая такие движения, словно чем-то незримым осыпала свои плечи. Затем она посолила перед собой землю и ступила на нее своими гэта. Когда женщина сделала шаг вперед, и свет упал на ее лицо, Каджи-сан узнал в ней свою жену.
Он тут же вспомнил все, что случилось этим прекрасным августовским днем, и поспешил за женой в свой бункэ. Как он и предполагал, на алтаре предков стояла одинокая табличка-ихаи. На ней было написано только одно имя. И была его фотография. Так Осорета Шинокадже узнал, как его зовут после смерти.
Переход
(рассказ наставника)
Я ведь еще работал тогда, когда у нас на производстве спирт шел пшеничный. Это потом, когда зерна не стало хватать, на гидролизный-то перешли.
А дело было так. Собирает раз нас начальник цеха – а я распредом был, у меня в сейфе почитай что для всего участка спирт хранился – я его всегда на нижнюю полку за коробки с кооперацией ставил. Ну вот, собрал нас начальник и говорит: так мол, и так, скоро мы переходим на гидролизный спирт, делается он из опилок, и пить его ни в коем случае нельзя, а то – во! – проводит для наглядности себе по шее ребром ладони.
Взглянули мы на него, а у самого рожа красная как помидор и по носу – прожилочки. Как же ты сам-то, думаем, будешь, бедолага?
А он нас все накачивает: спирт этот, говорит, ре… реа… рена… В общем – накапливается в организме, и человек умирает.
Ну ладно. Разошлись мы в разные стороны и в великой кручине стали ждать, когда же будет переход на этот ужасный спирт.
Но ведь у нас всегда так – скажут быстро, а делают долго. Месяц проходит, другой, а опилочного спирта все нет как нет – он уж для нас стал вроде страшной легенды: и рассказов о нем наслушались, и расписались по три раза, что пить его не будем. Мужики совсем с горя распустились – пшеничный-то, говорят, скоро кончится, так давайте хоть сейчас вволю попьем! На конвейер считай что ни грамма не попадало.
Сборщикам полагалось для промывки сердечников по сто граммов в смену на человека. На бригаду, значит, в среднем, пол-литра. Так они что делали: день бригада одному весь спирт отдает, день – другому. И так – по кругу. Тот, который накануне пил, придет, да у следующего на опохмелку стреляет. Отдает потом, конечно. Так вот и ждали. Уж думали – может, пронесет.
Но однажды приходим первого числа, и как громом стукнуло – идите, говорят, получайте свой гидролиз. Глянули мы – и впрямь, у дверей кладовки стоит автокар, а на нем – канистры. Да мы столько наслушались, что и подойти близко боимся – вдруг нанюхаемся! Ну мне бабы и говорят (а я один среди них мужчина распредом был): иди, перенеси в кладовку канистры. Я уж кричал, что я один, а их много, что меня беречь надо – да куда там! Не помогло. Перенес я канистры и скорей руки мыть.
Вернулся на участок, а там два мастера да бригадир сборщиков стоят в тоске ужасной: душа просит, но не хочется умирать как собаке от опилочной бурды. У начцеха-то еще пшеничный остался в заначке, да и кладовщик себе приберег, но на них уж рассчитывать не приходилось – своя рубашка ближе к телу. А я-то уже посмотрел на гидролиз этот и нюхнул даже – ну его, говорю, ребята, он мутный какой-то и воняет как дохлая кошка. Те как услышали это, так и вовсе понурились. Уж как на нас бабы кричали: и алкаши мы, и такие-сякие, а и те взглянули с сочувствием. Поняли, небось.
И вдруг смотри – Степан Стаканыч семенит к нам – это