нас лучше не стало, было опасно. Не рекомендовалось ни гинекологом, ни нами, но… Александра Власовна ещё более твердо, чем Женька объявила, что рожать будет.
Она решила.
А Аурелия Романовна, вызывая лютую ненависть, её поддержала. Она вот хотела своих внуков и очень, а то, что наша мама могла умереть, её не волновало. Александра, как она сказала невозмутимо, сама выбрала такой путь.
И плечами безразлично новоявленная бабушка пожала.
Пожалуй, выцарапать ей глаза в тот момент Женька хотела сильно, просто мечтала. И я её желание вполне так разделяла. Проклинала и жалела, что в Питер мы маму отпустили, что Адмирала, мать его невозможную, она встретила и полюбила.
И он её, потому что на сторону аборта и нас, хмуро глянув на Аурелию Романовну, Григорий Андреевич встал.
И поскандалили на пятерых мы тогда сильно и громко, до хлопнувших дверей.
Вполне так по-семейному.
Последнее, мечась уже по спальне, бодро и зло выплюнула Женька, утерла слёзы, что по щекам у неё безостановочно катились. И страх, смешанный с бессилием, от вида этих слёз ещё сильнее пронзал и скручивал.
Мы не могли ничего сделать, повлиять, изменить её чёртово решение, а потому потянулись долгие месяцы ожидания.
В работе.
Моей учебе, что пары и отработки чередовала.
Она бежала, сменяя пожухлые листья на первый снег, а затем на капель. Она бежала слезами, рецептами до пяти утра, криками и намотанными по сто раз на Артёма повязками. Она бежала болью в отбитых при перкуссии Измайлова пальцах, трехэтажным матом, сданными и несданными зачётами, мозолями от лекций и рефератов по тридцать страниц…
Зимняя сессия в тот учебный год прошла незаметно, ибо гигиена — да не будут забыты её задачи и оценка площадей больничных помещений — была пережита молча, а до топки, получая новый опыт, мы с Ивницкой оказались не допущены.
Как и ещё четыре человека из группы.
На втором курсе наш препод принимать зачёты отказался, перенёс их сдачу на следующий семестр. Только препода в этом следующем семестре поменяли, а несданные темы, превратившись в долги, остались, добавились текущие зачёты, что в снежный ком сплелись и на голову свалились.
Вместе с толстенным учебником, который на топке — просто и незатейливо — учился наизусть.
Кто-то смог выучить и сдать.
А у нас не получилось.
И развлекаться мы пошли, поскольку на долги, как водится, всем было плевать, и принимать их никто не хотел. Наш препод футболил к дежурному преподавателю, тот слал обратно к преподу. В этакий пинг-понг мы играли недели три.
Проиграл наш препод.
Пойманный перед дверью кабинета, он тоскливо вздохнул, возвёл глаза к потолку и через силу выдавил из себя согласие видеть нас по субботам. Где-то между девятью утрами и двумя часами дня, когда стоматология у нас самих как раз стояла.
В другие дни на кафедре его не бывало, а потому выбора не было.
Или же он был очевиден.
А потому про зубы ни у меня, ни у Ивницкой лучше было не спрашивать. Лечение флюса Измайлов знал лучше. Я же знала, как за час слепить три презентации с картинками и красивым оформлением, отрабатывая «нб».
Топку, всё же допустившись, мы сдали ближе к майским. Не вылетели в академ, как пара знакомых и Олеся из нашей группы. Она проучилась, выйдя из академа, с нами только год, и обратно туда ушла.
А вот Валюша каким-то чудом топку тоже сдала.
Впрочем, к её сдачам в последний момент и последнюю пересдачу мы тогда уже привыкли и не особо удивлялись. Да и некогда было удивляться. Не оставалось сил на усмешки, что уйти из медицины Валюше очередной препод душевно посоветовал.
К тому же, не только ей советовали и говорили.
…что нам всем только не говорили…
На майские, сказав баста, я улетела вместе с Женькой в Питер.
Город Медного всадника, разводных мостов и трёх революций я вразрез со многими не любила никогда. Я бывала в нём и со школой, и с мамой-Енькой, и даже с Ивницкой на втором курсе в зимние каникулы, однако меня не завораживала Дворцовая площадь или вид с колоннады Исаакия.
Я была равнодушна к Петербургу.
Но квартиру Адмирала на Васильевском острове и с видом на Финский залив я полюбила с порога, первого взгляда и навсегда. И рвалась не в Питер, а в эту квартиру и к маме при любой возможности. Там было хорошо.
Просторно и светло.
Уютно.
Там были и есть и у меня, и Женьки свои комнаты.
А ещё в квартире на предпоследнем, пятнадцатом, этаже была и есть огромная панорамная лоджия, на которой мы собирались все вместе по вечерам, располагались на диване с кучей аляповатых и смешных подушек и в плетеных креслах рядом. Ставились на низкий столик неполезный кофе и вредные конфеты из марципана.
Или — ещё более ужасные и смертельные для фигуры — горячий шоколад и бутерброды с докторской колбасой.
Как-то вот случайно и само оно случилось в первый раз, а после вошло в привычку. И мама с Адмиралом устраивались на диване, а мы забирались в кресла.
Разговаривали обо всём.
Слушали байки и истории Адмирала про море и корабли.
Или делились новостями за день и всё то время, что не виделись. И те майские вечера мы там просиживали. Мы косились тревожно на маму, и прятали улыбки, когда Адмирал начинал себе под нос напевать про каравеллу и девочку-видение, менял только имя Даши на Сашу.
Каравеллой он называл маму.
А мама забавно дулась.
И на нас тоже, потому что в качестве альтернативы Женька предложила звать её Колобком. Или Телепузиком.
Ну а что?
Лёшку мы ждали в начале июня, а потому в мае мама, действительно, была похожа уже и на Колобка, и на Телепузика, и на большой шарик, за который мы все очень волновались. Мама же нам всем широко улыбалась и, грызя очередное яблоко, воинственно обещала, что мы не дождемся.
Ни осложнений, ни патологий малявки, ни… смерти.
Всё будет хорошо.
Девятнадцатого мая, когда маму забрали в больницу, Адмирал твердил то же самое.
А я девятнадцатого мая стояла перед всеми на фарме и слушала, что красотой меня одарили, а мозгами — нет.
И тетрадь по рецептуре я, видимо, где-то пробухала.
Раз рецепты к занятию не написала и озвучить их, соответственно, была не в состоянии.
— Как ты тетрадь могла дома забыть, — Милена Фарисовна, заменявшая нашего Антона, интересовалась едко и громко, чтоб все две группы слышали и тихим смехом