поляки из маленького польского городка: двухмиллионный блочно-панельный Ташкент казался им, наверное, большой колониальной столицей, где шампанское стоило так дешево, что просто грех было не выпить «кили-шек шампана» и «вудечки» — так, во всяком случае, объяснил Людке около лифта молодой поляк, который изображал невиданную галантность с целованием ручек и тоже хотел непременно зайти к ней в номер, или пригласить ее к себе на «каву», или даже увезти к себе в Радом — и Людка, может, и пошла бы (или поехала), если бы она не уставала здесь так смертельно, и если бы еще не было такой жары, и если бы ее не пронесло вдобавок от этого внезапного изобилия фруктов. Ввиду всех этих серьезных причин она отказала также галантному поляку и легла спать, потому что рано утром им предстояло лететь в Бухару.
Саша уже почти неделю жил в Озерках один, без Людки, и явно чувствовал в себе какие-то перемены — обострение всех чувств, неясное, непроходящее томление, быструю смену настроений от подъема и веселого возбуждения к необъяснимой, томительной грусти и еще особую чувствительность к стиху, к каждой удачной строке, а также особую нетерпимость к фальши. В этом состоянии он и читал сегодня годичную антологию шедевров отечественной поэзии (год 1951), выписывая на карточку очередной образец одописи («Прозорливый вождь народов, Ускоряя ход, Светлой радостной дорогой, К счастью нас ведёт». Я.Колас), когда в комнату осторожно, по-женски постучали и вошла, вплыла полногрудая экскурсоводша. Саша вскочил, ему показалось, что сейчас может случиться нечто такое, чего с ним еще не случалось, — он засуетился, бросился закрывать дверь, взглянул на нее искоса: она улыбалась ему ласково и одобрительно.
— Я только на одну секунду, — сказала она, — и, как всегда, с просьбой. К нам пришла группа экскурсоводов из горбюро, и я бы очень хотела, чтобы вы им, в порядке исключения, буквально как образец, провели вашу прекрасную экскурсию…
Саша стоял, смущаясь, и даже ссутулился, стараясь поменьше таращиться на эту сказочно прекрасную, слегка колеблемую сердечной просьбой — эту нереально возвышенную грудь.
— Что вы, я с удовольствием… И почему, вообще… Почему вы никогда не заходите? — осмелился он наконец.
— Я бы со всем моим… — сказала полногрудая, томно и радостно, — но вы же сами знаете. Тысячеглазый гегемон на нас глядит со всех сторон… Вот видите, я даже сама в рифму начала. Надо бы, надо бы нам с вами… Посидеть, обговорить все, в какой-нибудь раз. Людочка-то ваша еще в путешествии, счастливица?.. Ну, так замётано?
Это некстати сорвавшееся упоминание о Людке сделало еще выше преграду между ними, и Саша после ее ухода сел за стол совсем растревоженный, пытаясь привести в порядок свои мысли, успокоиться чуток перед предстоящей ему стихотворной литургией. «Не по службе, а по душе… — повторял он про себя, настраиваясь, — не по службе, а по душе…»
Так он начинал обычно — в большой комнате, где на белой стене был только одинокий фотографический портрет Вождя. Юные экскурсоводши притихли, завороженные его камланием, они даже покачивались чуть-чуть в ритм стиху, и глаза их смотрели на Сашу с бессмысленным обожанием. Он волновался, их лица сливались в одну прекрасную, многоглазую стену, из которой потом, в ярко освещенной комнате, где висело личное полотенце Вождя и где в Сашиной молитве зазвучал восторженно-мажорный аккорд, совершенно необходимый здесь для разрядки, для контрапункта, Саша разглядел наконец как следует одно лицо, полное и бледное, с яркими, большими губами, и одну пару глаз, столь открыто вызывающих, зовущих, что он удивился и даже испугался — как можно оставлять их неприкрытыми, говорящие эти глаза с их недвусмысленным текстом — ведь люди могут прочесть, все могут прочесть, а это же, наверно, не всем предназначается, одному кому-то, какому-то счастливчику, избраннику, но кому же, кому? И тут до него вдруг дошло, что, может быть, и ему — ведь больше никого нет перед ней, ни одного мужчины, вообще никого — и она смотрит в упор на него, на Сашу, вот — уже поняла, что он прочел ее взгляд, теперь ждет ответа, ждет, что будет написано в его глазах, какой ответ, а он ничего не может так, в открытую, он боится, ведь все остальные тоже смотрят ему в глаза, тоже могут прочесть, потому что он стоит здесь один… К тому же он не знает еще, что он должен сказать… Саша опустил глаза, а когда заговорил, увидел, что она улыбается, что она поняла, что он все прочел в ее глазах и что ему просто неловко при людях, — и она улыбалась торжествующе огромным этим манящим ртом и продолжала настойчиво смотреть ему в глаза, как бы повторяя, уже чуть потише, вполголоса: «Да, да, ну да, да же, глупенький, ну, ну…»
Когда прозвучал наконец последний аккорд Сашиной литургии — удар похоронного барабана в морозном воздухе Москвы, — он отер со лба пот, и все стали благодарить его и потянулись к выходу, к двери, оставляя его в усталом одиночестве у стены, он вдруг снова увидел эти глаза — она сама подошла к нему и заговорила, голос у нее был такой же сочный, как ее губы, но сдержанней, чем глаза, и гораздо тише, осторожнее, но еще интимней от этого. Она стала говорить о том, что очень любит поэзию и что она сама писала много стихов, для себя, конечно, что поэзия — это вообще очень интимная вещь, но многие люди не понимают и считают, что это просто слабость, а настоящих стихов становится так мало, она была бы очень благодарна, если бы Саша ей посоветовал что-нибудь для чтения, может, даже продиктовал ей список книг, у нее в Москве есть кое-какие возможности купить стихи в Книжной лавке писателей, поэт Леша Брегман, старый друг их дома, он все ей купит, только надо знать, и она очень надеется на Сашин вкус, хотя она понимает, как он занят сейчас, и здесь, все девочки говорят, очень строгий режим, но, может, он выберет пять минут, прямо сейчас… Она полушептала всю эту белиберду, но смысл ее был даже не в словах, а в тоне, делавшем их заговорщиками…
Она все говорила, а они шли вдвоем к двери, потом вниз по лестнице и дальше, дальше по коридору, вошли в Сашин кабинет, и он отчего-то, почти не думая об этом, прикрыл дверь плотнее, чтоб замок защелкнулся (потом он готов был поклясться, что у него не было никаких надежд, не было плана действий и даже не было определенных намерений).