Я сидел на табуретке и тупо смотрел на лужицу, оставленную Банзаем в жестяном поддоне для дров. В лужице плавали щепки. Банзай прожил свою жизнь не напрасно. Гаврила Степанович кряхтел в своем кабинете, поскрипывая пружинами раскладушки. Его одолел приступ радикулита. Подобные приступы случались периодически. Тогда он оборачивал свой торс теплой попоной и старался поменьше двигаться.
— Я покажу тебе! — Взволнованная Настя с азартом увязывала в чистый полотняный отрез кубик сала с картофелинами в серых мундирах. — Ты будешь заинтригован! Прадед мой слыл чудаком, но писал удивительно как! А материал для романа в библиотеке подберешь — там у меня и Джек Лондон, и Сетон-Томпсон, и даже Брем… Ты ведь о животных сочиняешь, я знаю. Сколько сейчас?
— Половина черного, — отозвался я, наблюдая, как она заворачивает означенную часть хлеба.
— Опаздываю! — Мою оговорку она не заметила. Отправляясь в усадьбу, Настя и прежде брала с собой подобный сухой паек. Она, как я давно обратил внимание, сама ела крайне редко, но спрашивать, зачем он ей, полагал бестактным. Теперь же и сам понял: беременные женщины испытывают внезапные приступы голода.
— Огурцов малосольных не забудь, — посоветовал я, будучи наслышанным, что беременных особенно тянет на соленое.
— Ты прав. — Настя испытующе глянула мне в глаза и, не обнаружив там ничего подводного, достала из буфета банку с огурцами.
— С чего ты взяла, Настя, что мой роман о животных? — спохватился я вдруг.
— Мне нравится о животных. — Анастасия Андреевна, повязывая шерстяную косынку, отвернулась к стеклянной дверце буфета. — Только не мистика. Прадед мой больше мистически сочинял. В жанре семейной хроники. Впрочем, девятнадцатый век. Тогда мистика пользовалась популярностью: Одоевский, Толстой Алексей Константинович… Мистики и в жизни хватает. А интересно выдумать правду: как звери воспринимают окружающий мир, как о потомстве заботятся… Она подхватила узелок с провизией.
— Заходи за мной после работы. И за «Созидателем». Прочтешь.
Двери за ней закрылись — сначала в кухне, затем в сенях. Я взял половую тряпку и вытер поддон. Теперь Банзаю предстояло начинать все сызнова. «А чем он, собственно, лучше других? — Я сполоснул тряпку под рукомойником, под ним же и оставил. — Вон Маркес, как безумный, переписывал. Мне вообще раз шестнадцать предстоит».
В надежде, что Губенко почерпнул-таки сведения из родственных воспоминаний, отправился я к Реброву-Белявскому. Сам хозяин ко мне выйти не изволил. Татарин, верно, получивший на мой счет соответствующую директиву, молча проводил меня проторенной ковровой дорожкой на верхний этаж.
Уж не знаю, когда Губенко постигал высшее образование, но он снова оказался на месте.
— Как дела?! — заорал Боря, словно я дозвонился до него из Магадана. — У нас нормально! Арзуманова документы на выезд в Израиль подала! Заявила, что хочет с тобой воссоединиться в мире свободы и чистогана! Заявила, будто вы с ней связаны узами совести! Но Гольденберг ее предостерег. Он заявил, что у тебя вся совесть в штанах: ночью она как фаллический идол с острова Пасхи, а на людях как стручок обмороженный!
— О дяде новости есть? — спросил я, сдержавшись.
— Много! — переключился на интересующую меня тему Губенко. — Мамаша вспомнила, что брат ее старший, Степаныч, в Гражданскую войну-то на Дальнем Востоке партизанил. А потом в Забайкальском или Приамурском округе чекистом служил. Она еще маленькая была, когда Степаныч на побывку к матери, то есть, к бабке моей приезжал и будто бы рассказывал, что имеет орден за участие в ликвидации самого барона Унгерна, диктатора монгольского. И еще маузер давал посмотреть. Важная деталь! Тогда у него две руки было!
— Все?
— По дяде — все, а по Арзумановой — не все. Коридоры слухами полнятся, что она понесла от тебя, старик! Но ты не верь! Лажа это!
— Хорошо, — согласился я.
— Мне-то правду бы мог сказать, — обиделся Губенко.
Я повесил трубку. Первый и последний раз я спал с Арзумановой в соседних комнатах студенческого общежития. Причем в моей комнате спало еще человек пятнадцать.
Я обернулся к татарину, и он, все такой же бессловесный, проводил меня до ворот. За ними меня ожидал вечер выпускников сумасшедшего дома.
Сперва я налетел на Сорокина.
— Почему на свободе? — спросил он, прикуривая от моей сигареты.
— Отпустили, — попробовал я коротко отделаться от любопытного старика. — Взяли слово, что брошу курить.
— Жаль, — заметил неугомонный большевик.
— Сам жалею, — пожал я плечами.
— А Виктора зацапали. — Сорокин сплюнул себе под ноги. — Белобилетник он. Состоит на учете в психдиспансере. Вот и отправили принудительно. Сделают ему там советский укол, чтоб родную власть не порочил. Завоза в сельпо теперь месяц не жди. Шиш тебе.
Он горько вздохнул и побрел по улице.
Следующим в очереди, как всегда после Сорокина, оказался Тимоха Ребров. Из положения «лежа», будто снайпер на исходной позиции, он погонял запряженную в розвальни Гусеницу.
— Спорим на пузырь, что я Семена в погребе запер?! — проорал он весело, помахивая вожжами над бесформенным своим малахаем.
Пока я прикидывал, спорить иль нет, Тимоха уже оказался в недосягаемости.
В преддверии усадьбы Паскевич тоже подготовил мне сюрприз.
— На сделку пойдете? — довольно-таки напористо заступил он мне путь.
— Ни в коем случае. Только в библиотеку и сразу — домой. — Я попытался обогнуть его справа, но был схвачен за плечо.
— Маленькая честная сделка! — Глаза Паскевича заблестели. — Я расскажу вам то, чего вы не знаете, но и вы мне тоже кое-что расскажете. То, что я знать желаю!
— Но знать вас не желает, — выдал я сомнительный каламбур. — За это вы ее и перебили еще в восемнадцатом.
— Где Никеша?! — злобно зашипел, озираясь, Паскевич. — Где он, придурок несчастный?! Не поверите — из рук ускользнул! А я вам про барона Унгерна выложу!
Как человек малосведущий в перипетиях междоусобной войны, да и мало ими интересующийся, я отцепился от Паскевича и взбежал по ступеням.
— Сеанс начнется в двадцать ноль-ноль! — крикнул мне Паскевич в затылок.
— Вот сволочь, — пробормотал я, оказавшись в «игротеке».
Когда я подошел к Настиным владениям и бесшумно потянул на себя дверь в читальню, то услышал тихий говор.
— Настюха, Настюха, — бормотал кто-то, чавкая, — ты люби меня… Ты меня жалей разно… А Захарка жив и здрав. Я его чую, но где — не знаю.
— Ты ешь, Никеша, ешь. — Я узнал ласковый голос Анастасии Андреевны. — Ты тихо сиди, как мышка. Помнишь, мы в детстве играли? «Тех, кто прячутся-молчат, никогда не застучат».
— Не помню. — Никеша всхлипнул.