тысячи, а миллионы. Его не преследуют, а за ним идут. Гитлер – дух, глас и сердце всего народа, ему не нужно говорить, что он – мессия, это и так ясно!»
Зачем же юный член «Гитлерюгенда», мечтающий о карьере в СС, Отто Шульц ходит к католическому пастору Бернхарду Лихтенбергу? Отто все чаще задавал себе этот вопрос, но неизменно ответ был один – родители. Он их любит и пока не готов их расстроить отказом посещать церковь. Тем более его никогда не спрашивали о тех пфеннигах, которые тратились на эклеры в кондитерской Оттилии. Мать полагала, что деньги идут на пожертвования в храм и относилась спокойно к тому, что после каждого визита в церковь Отто приходил домой без единой мелкой монеты в кармане.
– Падре у себя. Но ты подожди, он сейчас занят, у него посетители. Иностранный журналист. Посиди тут, если не торопишься, – священник указал рукой на скамью у дверей комнаты пастора Лихтенберга.
Отто послушно присел. Посидев минуты две, встал и подошел к двери. Она – старая и рассохшаяся, со следами червоточин, давно не умела закрываться плотно, оставляя щель, через которую можно было отчетливо слышать каждое слово разговора внутри.
– Святой отец, вы же знаете, я к вам с благословения Его высокопреосвященства кардинала Конрада фон Прейзинга. Пишу книгу о великой Германии. Точнее о нынешнем периоде жизни великой Германии.
Приятный мужской голос, произнесший эти слова с ударением на слово «нынешнем», принадлежал явно французу. Вероятно, это и был тот самый журналист-иностранец, о котором Отто предупредили.
– Я понимаю, дорогой мой Ксавье, со своей стороны отвечу на любой ваш вопрос. Но, вы должны понять, я не могу давить на уважаемого аббата Штурма. То, что вы просите, может существенно навредить ему. И нам… Вы же понимаете…
Отто сразу узнал голос падре. Тот говорил с французом как с другом, называя его «дорогой». Отто передернуло. Его командир штаммфюрер Клаус фон Шерер никогда при упоминании о Франции или французах не забывал добавлять ругательство.
«Французские свиньи убивали на войне моих товарищей. И если бы не чертовы политики, продавшиеся чертовым французам, мы бы сейчас были в Париже, а не выплачивали контрибуцию до XXI века!» – четко формулировал основания ненависти к соседнему государству и его населению штаммфюрер.
– Месье Отклок… – раздался незнакомый тихий голос. – Я очень хочу помочь, но факты, о которых вы просите рассказать, могут навредить и вам… Если вы их опубликуете, то вряд ли сможете просто пройтись по Берлину в следующий приезд… Без последствий пройтись…
– Отец Штурм, – ответил французский голос. – Давайте так, вы мне рассказываете о перевоспитании священников, которое испытали на себе, а я не публикую материал без вашего согласия и благословения. Я просто его подготовлю. Я лишь надеюсь, что с вашей помощью буду иметь представление о том, что тут происходит, и я смогу писать о других фактах, тем более в преддверии Олимпиады, объективно. Если вы благословите публикацию, люди узнают правду. Если нет, они ее почувствуют.
Отто, до этого сомневавшийся в праведности своего поведения подслушивающего чужую беседу, при упоминании французом Олимпиады, отбросил сомнения и превратился в слух.
– Они называют это концерт-лагерем, – с горечью произнес человек, названный отцом Штурмом. – Будто это смешно. Его пресса пишет, что Дахау – это место наказания, а в Хойберге, где я оказался, условия курортные.
– Я читал интервью штурмбанфюрера – начальника лагеря, что в Хойберге политических заключенных «не карают, а перевоспитывают», – произнес француз с уже явной интонацией интервьюера. – Что думать о таких заверениях? Этот вопрос мог бы особенно заинтересовать католические круги нашей страны. Ведь именно туда в основном отправляют священников, заподозренных в… скажем, в не слишком восторженном отношении к режиму.
– Я служил в Вальдхайме, – аббат Штурм явно поверил французу и решился на рассказ. – За мной пришли в январе. Зимой, триста километров до этого курорта кажутся вечностью. Я думал, самое сложное – это дорога. Я ошибался… Из вагонов нас выгрузили на станции Балинген. Не на центральном вокзале само собой. Потом на машинах. По каменистой дороге вверх на плато. Оттуда и правда дивный вид. Синие гребни Альп до самого горизонта, даже не поймешь – это еще горы или уже облака… Курорт для перевоспитания… Наверное…
Аббат Штурм замолчал. Никто не прервал молчания, Отто слышал даже тиканье настенных часов в комнате пастора, в промежутках между биением собственного сердца.
– На первый взгляд – неплохо, подумал я. Не может же быть, чтобы посреди этой божественной красоты кому-то пришло в голову соорудить ад.
– Как он выглядит, этот ад? – спросил француз.
– Полтора десятка двухэтажных бетонных бараков. На первом этаже – два помещения, разделенные вестибюлем. Эти домики строились еще до войны для летнего детского лагеря. Поэтому в них ни отопления, ни туалетов. Нижние комнаты рассчитаны, ну, максимум на десять человек. Точнее детей. А они умудрились поселить туда взрослых… Точнее не поселить, а втолкать вдвое больше. Железные кровати. Постельного белья нет. Все спят на мешках, набитых соломой, которую меняют раз в месяц, когда она совсем уж превращается в вонючую труху. Брать с собой личные вещи запретили, даже туалетные принадлежности. Не важно, надолго ли вы отправились отдыхать: месяц или полгода – ни мыла, ни расчески. Перед дверями каждого барака установлена рогатка, так что остаются только узкие проходы справа и слева, которые постоянно стерегут два охранника с пистолетами. Рогатка обмотана электрическим проводом. Так что, если захотите вырваться, то вас или поджарит током, или пристрелят охранники. Умывальники и туалеты расположены в нескольких метрах от бараков, но туда только по расписанию и под конвоем. И еще: в некоторых бараках окна зарешечены, но кто там живет – им повезло, у них есть окна. Это привилегированные узники. В остальных бараках окна заколочены, внутри полная темнота.
– Отец Штурм, вы сказали «привилегированные узники»? В лагере есть деление на привилегированных и других? – опять подал голос француз.
– Вообще заключенные в Хойберге делятся на три класса. Распределяют всех сразу по прибытии в соответствии с личным делом узника, поступившем из гестапо. Первый класс охранники, шутя, называют раем. Туда попадают те, кто не является открытым политическим врагом нацистов. Они хотят таких переделать в своих, в себе подобных.
Потому и не слишком жесткие меры. У них-то как раз и окна в бараке. Даже посылки с воли разрешены – еда и белье.
У заключенных первого класса подъем в шесть, пять минут на умывание. Потом чашка кофе и хлеб. Потом, как величайшая милость, – работа. Не особо трудная: уборка территории, ремонт, по хозяйству что-нибудь. В час дня обед по баракам. На комнату выдают одну общую