детей не могли. Меня, если честно, это не очень расстраивало, я просто ни с кем не хотела делить своего Кравченко. Именно поэтому я не заводила в доме никакой живности – чтобы никто не отвлекал.
И вот когда Леха уже лежал в госпитале, когда уже даже день операции был назначен, произошло то, что произошло… В местной газете появилась огромная статья, посвященная мне. В рубрике «В редакцию пришло письмо…» некто будто бы задавался вопросом: «А служат ли в боевых подразделениях в «горячих точках» женщины и если да, то кто они?». Отвечал на вопрос известный журналист Д. Ленский, начав разговор с того, что и из нашего небольшого городка в Чечню уходят женщины. А дальше… Целый газетный разворот, полный злобы, клеветы и грязи, такой гнусной, что даже нельзя представить. Димочка Ленский, не стесняясь в выражениях, расписывал, как и зачем я оказалась в Чечне, что была я обычной батальонной проституткой, что никакой я не фельдшер, а просто больная нимфоманка, которой все равно, где и с кем. Даже моего Кравченко Ленский ухитрился смешать с дерьмом, написав, что он и его взводные не раз проигрывали меня в карты друг другу и другим офицерам, а ранение его – результат пьяной перестрелки… Это было украшено двумя фотографиями – на одной я, в том самом синем платье, пью вино, улыбаясь и глядя куда-то в сторону, а на второй… Кто, когда сделал этот ужасный снимок там, в ущелье, снимок, на котором я, лохматая, наполовину седая, в разодранных на коленях камуфляжных брюках, смотрю перед собой пустыми, невидящими глазами… На моем лице даже видны полосы, оставленные рукой умирающего Кравченко… Даже это подлый Димочка использовал против меня…
Когда я увидела эту газету, со мной случилась истерика. Меня унизили и растоптали, но это я как-нибудь пережила бы, не трогай Ленский моего Кравченко – этого я простить не могла. Я так надеялась, что лежащий в госпитале Леха не увидит эту писанину, но, к сожалению, доброхотов полно, и кто-то принес ее моему мужу прямо в палату… Я вошла к нему и поразилась произошедшей перемене – он постарел лет на десять, морщины стали резче, губы плотно сжаты, а из-под ресниц била такая ненависть, что мне стало страшно. Он обнял меня, впечатав лицом в тельняшку на своей широкой груди, и замер. Мы стояли возле зашторенного окна и молчали.
– Ласточка моя, – хрипло произнес Леха. – Не слушай никого. Я выкарабкаюсь, найду его и переломаю все пальцы, чтобы больше ничего и никогда не написал.
– Леша, за что он меня так? Ведь это же все неправда, ведь не было такого, ну, ты-то знаешь?! А люди теперь будут думать… – я заплакала, а Кравченко, заглянув мне в глаза, жестко спросил:
– Какие люди? Такие, как этот твой Ленский? Или, может, такие, как наши ребята, а? Рубцов, Леший, Бага, Вагаршак? Разве их мнение тебе не важно? Ведь кто, как не они, знают правду, знают, что там у тебя не было ничего даже со мной, а ведь я муж тебе. Так зачем ты рвешь себе сердце, обращая внимание на этот бред?
Я понемногу успокоилась, осталась ночевать у него в палате, боясь, как бы чего не произошло – он лежал в одноместной, а утром, когда я убежала к себе в отделение, у Кравченко случился сильнейший сердечный приступ. Меня вызвали прямо из перевязочной, я бросилась к двери, опрокинув стерильный стол, бежала, не видя никого и ничего перед собой…
Кравченко лежал, опутанный проводами, подключенный к множеству аппаратов, возле него сидела медсестра… Я упала на колени возле койки как тогда, в Моздоке, уткнулась лицом в его безжизненную руку и завыла в голос, срываясь в истерику. Бедная сестричка, испуганная моим воем, побежала в ординаторскую, но в палату уже заходил, прихрамывая, майор Костенко. Он рывком поднял меня с пола и крепко врезал несколько раз по щекам, у меня только голова моталась туда-сюда в такт ударам, но это помогло – я замолчала. Оттолкнув меня к двери, Костенко брезгливо сказал:
– Что вы позволяете себе, фельдшер Стрельцова? Первый день на работе? Барышня истеричная? Ах, нет?! Тогда идите к себе в отделение и работайте, а после смены жду вас на разговор, у меня дежурство с шестнадцати ноль-ноль. Кругом марш!
– Я…
– Вон отсюда, я сказал! – отрезал Костенко, выталкивая меня из палаты.
Я побрела в свое отделение, навстречу мне попалась кардиобригада, спешившая к моему мужу, и это внушило мне некую уверенность в том, что все будет хорошо, но не думать о Кравченко все равно не могла. Как во сне, я доработала смену, то и дело путая инструменты и подавая врачам что-то не то. В четыре часа спустилась в торакальную хирургию и вошла в ординаторскую. Костенко курил в открытое окно, рядом на столе стоял стакан с чаем.
– Садитесь, Стрельцова, имею, что обсудить с вами.
Я присела на диван, он тоже уселся рядом со мной, долго молчал, а потом начал:
– Знаете, Марьяна, я тоже прочел эту газету, но, в отличии от многих, я прекрасно знаю, что все это – ложь и бессмыслица, написать такое мог только человек, ни разу не бывавший там. Я знаю вашего мужа, знаю вас, я ни единой секунды не сомневаюсь в ваших чувствах. Этот… борзописец добился только одного – ваш муж слишком тяжело воспринял это, и во многом из-за вас, Марьяна, а не из-за себя. И сейчас для него важно просто выжить, а уж потом думать о пуле в легком. Оперировать на сегодняшний момент, конечно, нельзя, но ведь он два года прожил с этой пулей, значит, еще пять – шесть месяцев погоды не сделают.
– Я понимаю, товарищ майор… и дождусь, ведь я настырная.
– Мой совет вам, Марьяна – не распускайтесь, нельзя так, не реагируйте вы на то, что говорят люди.
– Спасибо… я постараюсь, – вздохнула я, вставая. – Разрешите идти?
– Идите, Стрельцова.
Из ординаторской я прямиком направилась в палату к Кравченко. Отправив спать медсестру, сидевшую возле Лехи неотлучно, сама уселась рядом с ним и, глядя на лежащего мужа, подумала, что должна вытащить его, снова поставить на ноги. В конце концов, это случилось с ним по моей вине, значит, я должна сделать все, чтобы опять вернуть его. Это стало смыслом моей жизни, я ничего не хотела и не могла без него или отдельно от него, он был частью меня, без которой невозможно дышать и незачем жить.
Только через два месяца я