Все больше меркнет свет. День клонится к концу. Она пока еще сидит рядом со мной. Будет сидеть еще десять минут. А дальше что?
Мне внезапно становится холодно.
На обочине дороги появляется щит с надписью:
ЧЕЛОВЕКОЛЮБИВ. ОБЩЕСТВО
(АНГЕЛА ГОСПОДНЯ)
ДОМ ОТДЫХА
Дорожка ведет вниз к белому зданию старой усадьбы. Перед зданием зеленая водопроводная колонка. Вокруг нее танцуют дети.
— Кто вам позвонил в аэропорт?
— Кухарка.
— Вы ей доверяете?
— Абсолютно.
— Сколько домашнего персонала у вас здесь наверху?
— Садовник с женой и слуга.
— А с ними у вас как?
— Они все за моего мужа. Меня ненавидят. Я для них…
Она недоговаривает.
— Последняя дрянь, не так ли? Я знаю, как это бывает. Могу себе представить.
— О нет, господин Мансфельд! О нет! Ничего вы не можете себе представить!
— Могу, — говорю я. — Могу. Мы с вами никогда раньше не виделись. Я только что приехал из Люксембурга. И все же. Я думаю…
«…что в нас так… так много общего и мы сразу же поймем друг друга», — хотел бы я сказать. Но, конечно, не говорю этого.
— Так что же вы думаете?
— А-а, ничего. Я говорю глупости. Вы правы. Конечно, я ничего не могу себе представить.
— Теперь, пожалуйста, направо.
Дорога пошла еще хуже.
— Когда вы вышли из виллы?
— Около половины третьего.
— Ваша дочь дома?
— Да.
— Вы сказали дома, что идете прогуляться?
— Да.
— Тогда и оставайтесь при этом. При любых обстоятельствах. Я вас высажу около вашего дома. Мы никогда с вами не встречались. На том и стойте. При любых обстоятельствах. Даже если кто-то станет утверждать, что видел вас в моей машине. Всегда нужно оставаться при одной и той же лжи. Только в этом случае он вам поверит.
— Кто?
— Ваш муж. Никогда нельзя менять одну ложь на другую. Нужно повторять ту единственную, которую избрали сначала.
— Что вы за человек?
— Сердцевина хорошая.
— В какой школе вы учились до каникул?
— В Салеме.
— И что?
— Ничего. Пришлось уйти.
— Из-за женщины?
— Из-за девушки.
— В вашей жизни было много девушек?
— Да. Нет… Не знаю.
— Вы хоть раз любили?
— Не думаю. Нет. Точно нет. А вы?
Как мы говорим друг с другом. Как мы понимаем один другого. Я так и знал. Я знал это. И осталось всего лишь пять минут. Максимум пять минут. Становится все темнее и холоднее. В долине поднимается туман, а над темным лесом в бесцветном небе висит узкий серп нарождающегося месяца.
— Что я, господин Мансфельд?
— Вы когда-нибудь любили?
— Да. Отца моего ребенка. И Эвелин.
— А того мужчину в аэропорту?
Она мотает головой.
— Что, в самом деле — нет?
— В самом деле — нет. Он всего лишь мой… Я только сплю с ним. А это уже нечто совсем другое.
— Да, — говорю я, — это уже нечто другое. Покажите, где мне остановиться.
— Вон там у большой сосны.
— Я… я так хотел бы вам помочь.
Такого я еще не говорил никогда. Никогда!
— Это не в ваших силах, господин Мансфельд.
— А вдруг? Кто знает? Я, наверно, останусь теперь здесь, если меня опять не выгонят.
Она ничего не отвечает.
— Вы завтра сразу же опять уедете во Франкфурт?
— Нет, я побуду здесь с ребенком. До начала октября.
Почему вдруг я чувствую себя счастливым? Почему эти слова наполняют меня дикой радостью? Только потому, что она до начала октября побудет где-то здесь недалеко от меня? Недалеко от меня. Где-то здесь.
Tough guy? Нет, сентиментальный идиот.
— Вы правы, — говорю я. — Никто никому не может помочь. А вот и сосна. — Я останавливаюсь. И вновь чувствую, что ничего не могу с собой поделать. — Можно вас кое о чем попросить?
— О Господи! — восклицает она. — Нет! Не нужно! Я так была рада, что, кажется, ошиблась в вас.
— Я не хочу ничего плохого.
— Что же тогда?
— Мне хочется, чтобы вы сняли очки. Всего лишь на одно мгновение. Я хочу увидеть ваши глаза.
Она колеблется, а затем все-таки снимает очки. И наконец-то я вижу ее глаза — самое прекрасное, наипрекраснейшее в ней. Они, пожалуй, слишком велики для ее узкого лица. Черные, в длинных ресницах, с поволокой. В этих глазах глубокая грусть. Они знают о многом — в основном, вероятно, о больном и неприятном. В эти глаза не очень-то пустишь пыль. Но при том при всем в их взгляде — беспомощность. И еще совсем немного надежды. Странно, что вместе с тем в них столько страсти. И душевной тоски, так много, так много душевной тоски. Я думаю, что никто из тех, кто однажды заглянул в эти глаза, не сможет их когда-нибудь забыть.
— Вылезайте, — говорю я, — и уходите. Побыстрее. И не оборачивайтесь.
Она выбирается из «ягуара» и снова надевает очки.
— Спасибо, — хрипло говорит она.
— Уходите.
— И вы никому…
— Никому и никогда.
— Господин Мансфельд, я…
— Уходите. Прошу вас!
Она уходит, и я смотрю ей вслед — вслед женщине в бежевых брюках, бежевом свитере, с платком на голове, женщине с тонкой талией и широкими плечами, которые сейчас устало и бессильно опущены.
Иногда, но нечасто, я точно знаю, что происходит внутри другого человека или что делают люди, находящиеся далеко от меня. Такое бывает у меня редко. Но зато всегда соответствует тому, что есть.
Сейчас, в данный момент, я знаю абсолютно определенно, что глаза Верены Лорд, ее чудесные глаза наполняются слезами. Слезами — по кому?
За сосной разбитая дорога поворачивает. И женщина с иссиня-черными волосами исчезает за поворотом. Так пи разу и не обернувшись. На волне АФН играют сейчас «Бранденбургские Ворота» Дейва Брубека.
Там, где я остановился, достаточно места, чтобы развернуться. Три раза туда-сюда, и я развернул машину. Я возвращаюсь тем же путем, которым уже ехал, вниз к перекрестку по выбоинам, камням, колдобинам. Вот снова белый дом старой усадьбы там внизу, в долине, и снова дорожный указатель со странной надписью: