предложение главы оказывается одновременно банальным и тавтологичным, с одной стороны, и нелогичным – с другой: «Мои ночи кончились утром» [Достоевский 19726:139]. После нескольких ночей настает только одно утро – нечто возможное в Петербурге, но ни в одном другом месте цивилизованного мира, и это невозможно передать словами так, чтобы это выглядело осмысленно. Название и называемое не соответствуют друг другу уже в заглавии повести: как может ночь быть белой? Как может старуха быть молодой? («бодрая, молодая старуха» [Достоевский 19726: 140]). Границы между сновидениями и бодрствованием, между днем и ночью, между персонажами, между грамматическими лицами, временами и наклонениями – все они размыты. Когда Настенька пишет о любви, она путается на каждом шагу. Она пишет, что любит мечтателя, но в то же время заявляет – используя сослагательное наклонение, которое лингвисты удачно называют наклонением «нереального условия», – что не может одновременно любить и мечтателя, и своего жениха; таким образом, она постоянно противоречит сама себе. Любит она его или нет? Она пишет, что не только любит его, но больше чем любит; что она хотела бы любить и его, и своего жениха, и желает, чтобы ей можно было любить их обоих; она желает, чтобы он (мечтатель ⁄ «вы») был ее возлюбленным («я и теперь вас люблю, больше чем люблю. О боже! если б я могла любить вас обоих разом! О, если б вы были он!»). И когда «ее же слова» «пролетают» в голове мечтателя, они меняют смысл на противоположный, вновь с головокружительным грамматическим виражом: «О, если бы он был вы! <…> Я вспомнил твои же слова, Настенька!» Потому что она ранее сказала: «Зачем он – не вы? Зачем он не такой, как вы?» [Достоевский 19726: 131]. Фантастическая сущность повести – это не просто поверхностная странность на уровне сюжета; на самом деле она пронизывает текст на всех уровнях, бросая вызов нашим представлениям о нормальном порядке вещей.
Когда Настенька пишет: «Это был сон, призрак…» [Достоевский 19726:140], непонятно, кто же видел этот сон – рассказчик или сама Настенька. Достоевский совершает головокружительную манипуляцию грамматическими категориями, чтобы ввергнуть обоих своих героев во вселенную онтологической неопределенности. Это повесть о призраке, рассказанная призраком. А между тем читатели, идущие по пути наименьшего сопротивления, также становятся ее участниками, запутавшись в исчезающей паутине в комнате мечтателя. Так что же было сном? Встреча Настеньки с рассказчиком? Если да, как она может написать ему письмо, которое дойдет до адресата? Когда Матрена приносит его мечтателю, она особо подчеркивает это, заявляя, что письмо пришло по почте, и без особой нужды добавляя, что его принес почтальон. (Мы повторяем слова, когда есть повод усомниться в их правдоподобности: разумеется, письма по городской почте доставляют почтальоны.) Изъявительное наклонение переходит в сослагательное с головокружительной быстротой, оставляя читателя дезориентированным. Матрена говорит, что она убрала паутину с потолка, – комната теперь такая чистая, что ее одинокий жилец может пригласить гостей и даже, если хочет, жениться – время настало. Но мечтатель немедленно воображает себе, что Матрена вместе с комнатой постарела, а паутины развелось еще больше [Достоевский 19726: 140–141]. Между тем, как ни странно, себя рассказчик видит таким же, как теперь: «…я увидел себя таким, как я теперь, ровно через пятнадцать лет, постаревшим, в той же комнате, так же одиноким, с той же Матреной, которая нисколько не поумнела за все эти годы» [Достоевский 19726:141]. И «теперь» здесь – это действительно теперь, поскольку для читателя это настоящее время; где-то здесь мы оставляем мечту – или явь – позади. А мечтатель остается в ловушке из слов и обозначаемых ими предметов, порожденных его одиночеством.
Как и в случае с «Бедными людьми», основная идея «Белых ночей» теснейшим образом переплетена с их средой. Прямые отсылки к литературным произведениям и письмам встречаются на каждом шагу, а штампы и паттерны сентиментальной прозы лежат практически на поверхности. Письма и всевозможные письменные документы приобретут в полных самоцитирования произведениях Достоевского значение тотема, начиная уже с «Белых ночей» и превращаясь в важный символический образ, лежащий в центре «Бесов», – признание Ставрогина, которое, как и письмо Настеньки мечтателю, тоже связано с противопоставлением обвинения и признания, которое тоже доставляется в запечатанном пакете и которое, как я надеюсь показать, также ставит под сомнение саму способность письменного языка заключать в себе правду[35]. Подобно написанной в состоянии опьянения записке Дмитрия Карамазова, использованной Катериной Ивановной для того, чтобы оговорить его в суде, письменный документ может одновременно быть доказательством и ничего не доказывать, в зависимости от вашей точки зрения[36]. Выбирайте свой мир сами – и отвечайте за последствия.
В «Белых ночах» Достоевский представляет мечту, которая может осуществиться только за пределами обычного времени-пространства, за одну минуту блаженства, которой хватает «на всю жизнь человеческую» [Достоевский 19726:140]. В этом раннем произведении речь идет о мечте отдельного человека о любви, мечте, которая будет поддерживать его всю жизнь; но двадцать лет спустя Достоевский сделает ее темой целого романа. В «Идиоте» ставки выше, и Достоевский фактически пишет, с уверенностью и мудростью (впрочем, это позволял и язык его ранних произведений), обо всем человечестве. Князь Мышкин интуитивно познает в мгновения предшествующего эпилептическому припадку блаженства истину – «времени больше не будет» [Достоевский 1973в: 189]. В эти мгновения не имеет значения не только то, сколько времени прошло – пятнадцать лет, или целая жизнь, или даже квадриллион квадриллионов лет, как в бесовском сне Ивана Карамазова; могущественная сила любви стерла границы между двумя лицами, и неважно, кто из них мечтатель, а кто – видение мечтателя, когда именно оно ему пригрезилось и пригрезилось ли вообще. Но все это началось в «Белых ночах», где одинокие герои стремились соединить свои жизни воедино в мечте о любви, а молодой писатель боролся с шаблонами, унаследованными им от сентиментальной литературы, время которой подходило к концу. И тем не менее опасная, опьяняющая сила литературного творчества и фантазии совершила чудо сама по себе.
Глава третья
Избавление от шальных денег: «Игрок»
Сребра и золота не любите, не держите…
Зосима[37]
Уж лучше насилие над реальным живым существом, чем призрачное попечение о безликих порядковых числительных! От одного ведет путь к Богу, от другого – уводит в Ничто.
Мартин Бубер [38]
Проходит жизнь за выгодой в погонез.
Уильям Вордсворт[39]
Жизнь и искусство
На протяжении всей жизни Достоевского