отличается монастырская высшая школа позднего периода: связанная с деятельностью конкретного учителя, подобного Плануду или Григоре, она закрывалась после смерти его или после того, как он попадал в опалу. Устойчивый университет-корпорация в Византии не сложился.
Последнее столетие византийской истории, когда государство существовало на краю пропасти, в постоянном ожидании турецкого завоевания, не благоприятствовало расцвету константинопольской школы. Георгий Схоларий, учитель и будущий патриарх (1454–1465, с перерывами), прямо говорил об упадке образованности, об отставании византийцев от итальянцев. Монополия Константинополя на образование была потеряна, и пелопоннесская Мистра успешно соперничала со столицей, а по сути дела обгоняла ее. Более того, византийцы в поисках знаний начинали изучать иностранные языки, присматривались к деятельности зарубежных университетов. Схоластическая логика, во всяком случае, привлекала их внимание, и ученый XV в. Иосиф Вриенний не без сожаления отмечал, что он и его коллеги не изучали «диалектику» в университетах Италии, Франции или Англии.
Уже на основании сказанного о постановке образования мы можем составить некоторое представление о совокупности знаний в Византийской империи. Книжности образования, его оторванности от опытного знания, от эксперимента, соответствовала и книжность науки: на первом месте стояло истолкование, экзегеза, разъяснение завещанного далекой древностью: это относится не только к Библии, к средневековой книге par excellence, но и к «внешней», к эллинской науке. Один из знаменитейших византийских ученых и писателей Иоанн Дамаскин в VIII в. прямо провозгласил, что задача науки — не создание новых воззрений, новых взглядов, а систематизация уже достигнутого. Высшая мудрость открыта человечеству, его цель — понять ее, повторить, усвоить. Традиционность для византийца — не плод неспособности, но боевой лозунг; в понятии новизны чудится ему нечто еретическое: «новое»— это бунтарство, отказ от отеческих заповедей, от всего привычного, дорогого, освященного христианскими нормами и славным прошлым.
И соответственно византийская наука тяготеет к составлению «сводов», энциклопедий, лексиконов, компендиумов. Дамаскин предлагает систематическое изложение всей суммы знаний, необходимых образованному христианину. Его сочинение «Источник знания» весьма показательно для средневековой науки. Во-первых, оно пропитано уверенностью в том, что существует единственно правильное мировоззрение, которым как раз и обладает автор; многообразие концепций античных философов, боровшихся друг против друга, постоянно вызывало насмешки христианских апологетов и рассматривалось ими как свидетельство ложности «эллинского» (языческого) взгляда на мир вообще. Во-вторых (и это тесно связано с первой особенностью), оно воинственное, направленное против искажений истины, против ересей, которые для Дамаскина, как и для его современников, не другая точка зрения, не другой подход к объекту, но идущее от диавола, враждебное и чуждое антизнание. В-третьих, оно компилятивное, очень близкое к текстам предшественников Дамаскина — будь то античные философы (особенно Аристотель) или отцы церкви. Наконец, оно имеет своего рода сверхзадачу — построение целостной системы миросозерцания, пронизанной единым (ортодоксально-христианским) принципом, которому подчинены суждения и о боге, и о космосе, и о человеке.
Почти не продвигаясь в решении частных и конкретных проблем, византийская мысль билась над созданием целостной, всеобщей, всеохватывающей картины Вселенной. Мысль устремлялась к богу, который выступал как начало мира, но начало непостижимое, недоступное разуму. Однако, вопреки этому агностическому принципу, византийское богословие постоянно занималось конструированием образа бога, который описывался как единая сущность, состоящая таинственным образом из трех лиц.
Но если бог непостижим, природа дана человеку в восприятии. Вопрос о соотношении божества и природы — один из сложнейших для византийского богословия. Для наиболее смелых мыслителей, как Пселл, бог создал природу и дал ей законы, а дальше она функционирует в соответствии с этими законами, следовательно, природа подчинена определенным закономерностям, доступным человеческому разумению.
Однако гораздо более распространенным, обыденным был иной взгляд: бог, создав мир, продолжает непрерывно вмешиваться в жизнь природы и человечества, творя чудеса и нарушая тем самым предустановленные закономерности.
Из бога как исходного принципа выводились все основные физические и общественные явления. Бог не только источник, но и цель бытия. Природа не просто творение божие, но и постоянное раскрытие божественной мудрости. Существование человека нацелено в идеале на подражание божеству. Задача искусства — раскрытие божественности и т. д.
Несмотря на ложность исходных позиций византийской науки, подобная тенденция к системе, к выведению всего сущего из единого принципа, имела своим результатом приближение к пониманию закономерного в бытии. Окружающий человека мир переставал казаться хаосом случайностей, но выступал законосообразным, хотя сама эта законосообразность рассматривалась не как имманентная ему, но как существующая вне мира и до мира.
Пожалуй, всего отчетливее представление о закономерности проступало в византийской исторической науке.
Высшим достижением античной историографии была циклическая теория Полибия, согласно которой каждое общество, словно живой организм, переживает несколько стадий: юность, зрелость, старость. В отличие от этого византийская историческая наука видела в развитии человечества прогрессивное и телеологическое движение, направленное к заранее данной, «заложенной» в самом человечестве и сущей до возникновения человечества цели (разумеется, цель эта дана богом). Человечество проходит на этом пути ряд этапов, или «царств», приближаясь к царствию небесному: Римское «царство», наивысшая форма языческого общества, уступает место христианскому царству, воплощением которого является Византийская империя — «избранный народ» и «Новый Израиль», — стоящая под особым покровительством бога. Правда, эта стройная концепция постепенно приходила в противоречие с действительностью; поражения византийских императоров от «варваров» и «язычников» нельзя было бесконечно трактовать как посланные богом испытания; «Новый Израиль» терял одну область за другой и превратился к XIII в. в нищее захолустье, существование которого едва терпели более богатые и могущественные соседи. Телеологическая концепция исторического развития оказалась неубедительной, она была вытеснена ренессансными воззрениями, отводившими решающую роль в истории человеку — носителю силы, а не божественного предназначения. Но она, несомненно, способствовала выработке в дальнейшем представлений о закономерном ходе истории.
Для понимания своеобразия византийской науки весьма показательны судьбы юриспруденции. Все ее развитие было подчинено изучению римского права, памятники которого переводились, комментировались, пересказывались, тогда как юридическая практика, отразившаяся в деловых документах и судебных решениях, равно как и живая юридическая терминология, почти не проникали в правовые руководства. Задача, стоявшая перед византийской юриспруденцией, заключалась в поисках оптимальной систематизации римского права, в его очищении от внутренних противоречий, в составлении алфавитных указателей-синопсисов к объемистым правовым сводам, но то обстоятельство, что памятники римского права не отражали во многих своих частях реальных общественных и административных порядков, как будто не смущало ни одного из византийских правоведов. Иллюзия незыблемости общественного устройства, создаваемая византийской юриспруденцией и в какой-то мере поддерживаемая всем комплексом гуманитарных наук, сама по себе выполняла существенную социальную функцию — функцию охранительную. Традиционализм, внешне представляющийся ученым повторением старых норм, был в действительности ответом на жизненную задачу. Но от этого он не переставал быть традиционализмом.
Книжность науки