я выдаю свою фрустрацию, повышая голос.
— Это не я.
— Там не было никого, кроме вас, Линда, — произносит прокурор нежным елейным голосом, от которого у меня мурашки бегут по коже. — Однако вы утверждаете, что невиновны. Как вы это объясните?
— Не знаю, — тихо отвечаю я.
— Линда Андерссон не знает, — констатирует прокурор нейтральным тоном. В зале раздается нарастающий гул голосов.
* * *
Версия прокурора, почему я отстирывала платье и отмывала себя, звучала чудовищно. Она произнесла это как констатацию факта, словно это была очевидная попытка скрыть, что нож держала в руках я.
Мое объяснение — что на Симона напали сзади, от чего его кровь пролилась на меня, спящую в кровати, звучало, по всей видимости, более невероятно, чем то, что я убийца. Но они не знали, кто я. Они не желали слушать, что я на такое не способна.
Так все и продолжалось, пока заслушивалось одно свидетельское показание за другим. Знакомые и друзья истолковывали и анализировали, выворачивая наизнанку мои слова, чтобы показать — я совсем не такая, какой хочу казаться. Теперь они вспоминали события и разговоры совсем иначе, чем помнила я, меня выставляли хладнокровной и жестокой. Это было все равно что смотреть в калейдоскоп, где одни и те же фрагменты создают новые узоры по мере того, как его вращают. Отдельные осколки были правдивы, но общая картина получалась совершенно извращенная. И я не могла их остановить. Не могла спросить, чего они добиваются, зачем придумывают все это. Почему лгут. Может быть, из зависти ко всему, что у меня было — чтобы я не думала, будто что-то из себя представляю. Или же они хотели выжать максимум из тех минут, когда к ним было приковано всеобщее внимание, и дать ответ на загадку Линды Андерссон.
Знай я тогда, что мои слова только усугубляют ситуацию, не пыталась бы ничего объяснить.
Меня снова охватывает парализующее чувство, когда я вспоминаю все это — все мои попытки удержаться наплаву неизбежно приводили к тому, что я уходила на дно. Никто мне не верил, это было очевидно. Ни публика, ни обвинение, ни даже мой собственный адвокат. И уж точно мне не поверили родители Симона.
Сперва я потеряла мужа, потом просидела более пяти месяцев в одиночестве в следственном изоляторе, перед тем как предстать перед судом — прошло целых девять месяцев, прежде чем меня осудили.
Мне казалось, я знаю, какова процедура, если кто-то совершил тяжкое преступление. Но, когда полицейские задержали меня и объяснили, что будет происходить дальше, возникло ощущение, что я слышу, как кто-то говорит слишком быстро на языке, которым я не вполне владею. Мне разъяснили мои права, но я продолжала сидеть под замком, хотя и не понимала почему. Я проснулась в море крови и ничего не помнила из того, что, как они утверждали, произошло.
Во время первого допроса мне сообщили, что меня подозревают в убийстве. Варианты с непредумышленным убийством или халатностью, явившейся причиной смерти, даже не рассматривались.
Убийство.
Инспектор криминальной полиции Тони Будин сказал, что мне предоставят защитника, если только у меня нет особых пожеланий — может быть, собственный адвокат? Пожеланий у меня не было.
Я вынуждена была уточнить, кто именно убит. Они переглянулись с таким видом, что я почувствовала себя полной дурой, но мне важно было узнать. Я не могла поверить, что Симон умер, что он никогда больше не посмотрит на меня, не улыбнется мне, не засмеется. Что его больше нет. Это просто не могло быть правдой — все происходящее казалось дурной шуткой или злонамеренным заговором. То, что они на полном серьезе употребляли мое имя в одном предложении со словами «подозревается в убийстве», просто не укладывалось в голове. Это был кошмарный сон, и я все никак не могла проснуться.
И все эти вопросы, сыпавшиеся на меня. Я делала все, что могла, пытаясь отвечать на них, однако полицейские не успокаивались — а того, что они услышали, уже оказалось достаточно, чтобы продолжать держать меня взаперти. Сколько бы раз я ни повторяла, что это ошибка, что я невиновна, это уже не имело значения. Не играли никакой роли мои заверения о том, что я не смогла бы убить человека, это противно моей природе. Чем больше я старалась убедить их, тем меньше они верили. В их глазах я уже была осуждена.
Первые дни в камере прошли как в дымке. Туман в голове, грязно-желтый кафель на стенах и мой пропитанный потом халат.
Помню, как меня везли в наручниках в белом минивэне Службы исполнения наказаний, как я смотрела наружу сквозь тонированные стекла, пока ехала в суд первой инстанции на Кунгсхольмене, где должно было проходить заседание о выборе меры пресечения. Я думала, что после него меня отпустят домой. Какая же я была идиотка!
Лукас Франке, знаменитый адвокат, с которым связалась Микаэла, настаивал на том, чтобы меня отпустили, однако суд пошел по линии обвинения. Меня посадили в камеру с полными ограничениями, по обоснованному подозрению в убийстве Симона Хюсса. То, что Лукас обжаловал это решение, никак не повлияло на результат.
Никогда в жизни я не применяла насилия и никому не угрожала, не показывала признаков сумеречного сознания. Однако суд настоял на том, чтобы меня обследовали в соответствии с параграфом седьмым на предмет того, вменяема я или нет. Я плакала, кричала и сопротивлялась, когда меня повели в подземелье и по подземному коридору из зала суда в изолятор, находящийся в соседнем здании. Меня тащили глубоко под землей по длинному белому тоннелю, где каждый шаг отдавался эхом. Если бы в ту минуту меня спросили, сумасшедшая ли я, я ответила бы, что уже почти.
Задним числом Лукас сказал мне, что я должна была отказаться отвечать на вопросы в его отсутствие. Я ломала голову, что такого сказала во время допросов. Как мне хотелось, чтобы я могла проявить себя как рациональная сознательная гражданка, какой всегда была — но, вероятно, уже тогда она перестала существовать.
Мое детство проходило в привилегированном положении, которое многим даже и не снилось. Я была белой женщиной, дочерью богатой и знаменитой мамы. Была хорошей ученицей, получала отличные оценки, меня ждало прекрасное будущее. Никто из тех, с кем я общалась, не знал на собственном опыте, что происходит, если в жизни что-то пошло не так. Я понятия не имела, что это такое — оказаться на обочине общества.
Как и большинство людей, живущих размеренной упорядоченной жизнью, я искренне верила, что общество