Библия у меня да Евангелие.
– А чего же еще лучше надо? – отвечал Парамон. – Библию и начать. А то эти гандоринские сказки мне уж тошнее редьки стали. «Жил да был Иван-царевич да Серый Волк, Прасковья-царевна да Жар-птица…» Лежит тут возле, знай – брюзжит Яшке, волей-неволей слушать надо. И хоть бы хорошо сказывал, вот как Прелестников, например, в Покровском: тот – башка был, связать умел!
– Да я ведь старик, что с меня и взять-то? – пел в свое оправдание Гандорин. – Я, как в старые годы слышал, так и сказываю.
– Старик ты? Ох, врешь ты, старичок благочестивый! Не так, как в старые годы… Глаз-то у тебя не туда, брат, глядит. Слышу я! По сказкам твоим вижу, за что ты и в каторгу попал.
Все разразились хохотом, так как хорошо знали, что Гандорин пришел на двенадцать лет за изнасилование маленькой девочки.
Сказки Гандорина, которые он аккуратно каждый вечер рассказывал на сон грядущий Тарбагану и Чирку, нередко и меня возмущали до глубины души. Все они были, по-видимому, собственного его изобретения; в одну кучу сваливал он все когда-нибудь слышанные им истории, побасенки и даже жития святых и все покрывал общим флером какого-то беззубо-старческого цинизма и сладострастия. Даже самую обыкновенную, помещаемую в детских хрестоматиях, сказку он умел пропитать своим специфическим гандоринским духом. Арестанты вообще большие любители циничных бесед и рассказов; но сказки Гандорина отличались таким полным отсутствием талантливости и даже простой умелости, что никто, кроме непритязательного Чирка и Тарбагана, никогда не дослушивал их до конца.
– Вот хорошо, – начинал Гандорин своим обычным манером продолжение вчерашней бесконечной сказки, и уж от одного этого начала всех начинало клонить ко сну, и действительно камера вскоре подозрительно затихала под ритмическое журчание этих часто повторяющихся певучих «вот хорошо».
Мысль о чтении вслух давно уже меня интриговала, и я думал: как отнеслись бы мои сожители к тому или другому истинно художественному произведению, доставляющему столько высоких наслаждений образованному человечеству. Какое впечатление произвели бы на них Шекспир, Диккенс, Гоголь? Хорошо зная, что тюремные инструкции запрещают арестантам всякое другое чтение, кроме религиозно-нравственного и строго научного, но зная в то же время, что на практике в большинстве тюрем правило это не применяется слишком строго, я еще с дороги послал домой небольшой список беллетристических книг, которые просил мне выслать. Я с нетерпением поджидал теперь этой посылки, питая тайную надежду, что бравый штабс-капитан, как это нередко бывает, окажется меньшим формалистом относительно духовной пищи своих подчиненных, нежели относительно телесной. Пока же приходилось ограничиться Библией. Все затаили, казалось, дыхание, когда я в первый раз приступил к чтению. Однако не дальше как через час времени я заметил, что многие не выдержали этого напряжения и уже исправно храпели. Раньше других заснули Гончаров и Тарбаган; за ними последовали «ученики». Никифор даже и впоследствии, при самом захватывающем чтении, когда остальная публика волновалась, хохотала до упаду или скрипела зубами от ярости, не умел долго слушать и сосредоточивать внимание на одном предмете. Зато самым ревностным слушателем после Парамона оказался, к моему удивлению, Гандорин. Он как-то удивительно умел соединять в одно – отвратительнейшее сладострастие с самым искренним и умиленным святошеством. Слезы стояли у него на глазах, когда я читал историю о прекрасном Иосифе, проданном братьями в рабство, и он поминутно вытирал их кулаком. Впрочем, история эта произвела на всех одинаково сильное впечатление. Одного не выносили мои слушатели: что я читал не по стольку в один прием, сколько бы им хотелось. Им все казалось мало. Малахов, Чирок и Гандорин готовы были целую ночь слушать, и всякий раз, как я закрывал книгу, говоря, что на сегодня довольно, они поднимали крик и начинали со мной торговаться. К сожалению, я принужден был вскоре убедиться, что слушателей моих гораздо больше завлекала внешняя фабула рассказа, чем внутренний его смысл и содержание: по крайней мере, по окончании чтения мне ни разу не приходилось слышать никаких благочестивых бесед по поводу прочитанного. Послушали – и ладно. Каждый возвращался после этого к своему делу: один немедленно засыпал, другой начинал прерванную вчера сказку. А если чтение и вызывало иногда разговоры, то это была или какая-нибудь мелочь, относящаяся к специальности того или другого арестанта, или же такой пункт, обсуждение которого было мало полезно и желательно. Так, Яшка Тарбаган очень много смеялся по поводу жителей Содома[7], оскорбивших ангелов, и, видимо, от души жалел, что его самого там не было… Уже большая часть камеры спала, а он все еще толкал под бок соседа и говорил, захлебываясь от смеха:
– Как они, брат, анделов-то, анделов-то… того!
А Гончаров, большею частью дремавший под чтение чутким стариковским сном, просыпаясь, говаривал после того, как я закрывал книгу:
– Как послушаешь да поразмыслишь, так всегда-то и везде одно и то же на свете было. Драки, убивства, насильства… И вечно, помни, вечно так оно и идти будет до скончания века!
В конце концов я вполне уверился, что до понимания Библии, этой книги, полной такой высокой поэзии и величавой простоты, слушатели мои не доросли еще; мне стало тогда понятным и то, почему именно чтение Библии вызывает так часто разные умственные расстройства в простых и набожных людях. Они приступают к ней с глубокою, чисто детскою верою в то, что каждая строка этой Святой книги должна быть чиста, благочестива и назидательна, и когда находят вместо того правдивую, неприкрашенную хронику первобытных нравов и жизненных коллизий всякого рода, со всеми их темными и порой грязными деталями, то положительно становятся в тупик и, не в силах будучи уловить общую, одухотворяющую все идею, не знают, что думать. Простолюдин так же точно относится к святому, как и к красивому. Красота, например, женщины только тогда бывает ему близка и понятна, когда бьет в глаза резкими, выпуклыми, банальными в своей красоте формами и красками, когда все в ней ярко и ослепительно, нет ни одной черточки, показывающей, что имеешь дело с живым, имеющим душу существом, а не с марионеткой или измалеванным дешевым иконописцем ангелом. Святое точно так же должно быть безукоризненно свято. А это что же за святые люди, когда некоторые деяния их в настоящее время были бы подведены под кодекс уложения о наказаниях и могли бы повести в каторгу? Пробовал я читать также Евангелие. Крестные страдания произвели огромное впечатление, и по поводу их в камере происходили разговоры, напомнившие мне слова дикаря Хлодвига, короля франков: «Ах, зачем я не был там с