К этому времени она нашла для себя новую роль. Она решила остаться существом освобождения и завершения в Виртуале: ангелом смерти, который приходил за людьми, прожившими счастливые, замечательные жизни в Послежитиях и теперь (устав уже и от множества жизней, прожитых по окончании биологической) были готовы раствориться во всеобщем сознании, подстилающем Рай, и прекратить свое существование окончательно.
В это время она и встретила Прина во второй раз, несколько субъективных веков спустя.
Они едва узнали друг друга.
Культура Адов (уже и без того претерпевшая непоправимый ущерб после событий на Сичульте и свидетельств людей вроде Прина) на удивление быстро (с учетом странного и волатильного разнообразия связанных с этой культурой народов, существ и эндемичных нравственных законов) была предана анафеме во всей цивилизованной галактике, и уже следующим биопоколением их отсутствие воспринималось как нечто само собой разумеющееся — как неотъемлемая часть того, что делает тебя цивилизованным существом.
Эти изменения привели в восторг Культуру.
Ледедже И'брек (Квин-Сичультса Ледедже Самваф И'брек д'Эсперсиум — таково было полное имя, которое она приняла, став полноправным гражданином Культуры) поселилась сначала на ВСК «Здравомыслие среди безумия, разум среди глупости», совершила нечто вроде длительной экскурсии по галактике. А потом, двадцать лет спустя, поселилась на орбитали, называвшейся Хуркслип, где, будучи средних лет, соорудила, главным образом вручную, полномасштабную копию площадки морских боев, которая прежде была ей известна как водный лабиринт, и оснастила его действующими моделями боевых кораблей. Они могли приводиться в действие мышечной силой, но каждый был оборудован надежным коконом, обеспечивающим полную безопасность того, кто в ней находился. Эта площадка на долгие годы стала аттракционом, привлекавшим бесчисленные толпы туристов.
Она так никогда и не вернулась на Сичульт, никогда больше не видела Джаскена, хотя он и пытался связаться с нею.
Она родила пятерых детей от пятерых отцов, а к концу жизни у нее было более тридцати пра-пра-пра-правнуков, что по стандартам Культуры считалось почти неприличным.
ЭПИЛОГ
Ватюэйль, реконфигурированный еще раз и вернувший себе то, что ему хотелось называть своим настоящим именем (хотя оно таковым и не было), попивал аперитив на террасе ресторана. Он смотрел, как за темным озером заходит солнце, и слушал стрекот насекомых в кустах и виноградных лозах поблизости.
Он проверил время — она, как всегда, опаздывала. И что такое с головой у поэтов?
«Ах, какая это была долгая ужасная война», — лениво подумал он.
Он, конечно же, был предателем. Он давным-давно был внедрен в ряды противников Адов тем, кто хотел, чтобы они продолжали существовать вечно, а он в то время поддерживал эту точку зрения отчасти из чистого чувства противоречия, а отчасти из отчаяния, которое он испытывал иногда, периодически (во время его долгой, долгой жизни), видя откровенную самоуничтожительную глупость и разрушительность огромного числа видов разумной жизни, в особенности метатипа, известного как пангуманоиды, принадлежать к которому он и сам имел сомнительную честь. Вы хотите страданий, боли и ужасов? Я дам вам страдания, боль и ужасы…
Но потом, со временем, сражаясь снова, снова и снова, он изменил свое мнение. Жестокость и желание главенствовать и подавлять стали снова ему казаться ребячеством и глупостью, как он воспринимал их когда-то раньше, давным-давно, но каким-то образом отрекся от этих мыслей.
И потому он раскрыл все тайны, выдал всех, кто этого заслуживал, и с удовольствием наблюдал за тем, как то, за что он вызвался сражаться раньше, на его глазах превращается в жалкое презренное ничто. Пусть Ад их спасет.
Навсегда останутся люди, которые никогда не простят ему предательства, но это была их проблема. Они, конечно, должны были бы догадаться, но им ничего такого и в голову не пришло.
Вот что общего было у всех предателей: по меньшей мере, один раз в жизни они уже поменяли свое мнение.
Он сделал себе заметку на память: никогда больше не настаивать на том, чтобы пробиваться наверх из рядовых. Он наконец убедил себя, что уже выучил все соответствующие уроки, возможно, повторил их не один раз, и этот процесс начинал уже попахивать чистой воды мазохизмом.
Солнце, садясь за горизонт, медленно обретало большую яркость, оно соскальзывало ниже длинной извилистой линии тучи и сияло в полосе чистого воздуха томным умирающим величием, мглистым оранжево-красным пятном на тонком желтом серпе неба. Он следил за диском звезды, начинающей сваливаться за линию темных далеких холмов по другую сторону долины. Ближе к нему окаймленное бездвижным безмолвным лесом озеро приобрело цвет чернил.
Он наслаждался зрелищем медленного заката.
Он подумал, что от первых рассветных лучей и в течение всего дня солнце светило так ярко, что смотреть на него было невозможно; на него можно было долго смотреть, по-настоящему его видеть, разглядывать, изучать, должным образом им восхищаться, когда оно представало перед тобой словно усталое — полускрытое за дымкой атмосферы с ее грузом дневной пыли — и готовое совсем скрыться из виду. Он, наверное, испытывал это чувство на сотне планет, но по-настоящему обратил на него внимание только теперь.
Интересно, подумал он, можно ли это считать поэтическим прозрением. Наверное, нет. А если да, то такая мысль уже приходила в голову бессчетному числу поэтов. И все же, когда она придет, он скажет ей об этом. Она, скорее всего, фыркнет, хотя это будет зависеть от ее настроения. Она может перекосить лицо, принять издевательское выражение и сказать, что он переходит — делая это неловко, хотя и обаятельно — на ее территорию. Под глазами у нее, когда она говорила такие вещи, появлялись крохотные морщинки. Ну, ради одного этого стоило ей сказать то, что было у него на уме.
Он услышал шаги. Метрдотель подошел к нему по террасе, чуть поклонился и щелкнул каблуками.
— Ваш столик готов, господин Закалве.