— Как не хотеть. Любой мужчина с радостью женился бы на Тамаре.
Старшая — Илона, самая добрая и справедливая из всех, — сказала на это:
— Но ведь не будешь же ты жениться в своей черной маске? В масках никто не женится.
Данло, сидевший, как все, на подушке за низеньким обеденным столом, потрогал маску на лице. Девочкам он дал понять, что получил на войне ужасные ожоги и никому не хочет их показывать. Мива и Юлия приняли эту маленькую ложь, не задавая вопросов, но Илона не могла понять, почему он не сделает себе новое лицо — ведь резчики всем помогают. Вот и теперь она смотрела на него в упор, прямо-таки прожигая маску своими черными глазами.
— Тебе, наверно, даже улыбаться больно, — сказала она. — Я на Прозрачной обгорела на солнце, и мне было больно улыбаться.
Позже Тамара уложила девочек в одной из больших спален наверху и вернулась, чтобы попить с Данло кофе. Он снял маску и разглядывал нарисованную Джонатаном снежную сову.
— Чудесные девчушки, — сказал он, улыбнувшись Тамаре. — Я рад, что ты стала им матерью.
— Я тоже рада. — Тамара смотрела на свои ногти — от голода они стали пестрыми и ломкими, но теперь к ним возвращалась прежняя красота. — Ты любишь их, Данло? — спросила она внезапно, подняв глаза.
— Да. Я всех детей люблю.
— Но не так, как любил Джонатана, правда?
— Не знаю. Между мной и Джонатаном сразу возникал резонанс. Наши сердца бились как одно — может быть, у нас даже тотем был один и тот же, а значит, мы и крыльями махали в лад. Джонатана всегда переполняла анимаджи, дикая радость жизни, и мне казалось, что она выросла из моей. К девочкам у меня другие чувства. Со временем я узнаю их получше, и эта привязанность станет еще глубже. Любовь к родному ребенку — особый случай, но любовь всегда остается любовью, правда?
Он долго смотрел на Тамару — в тишине ее нового дома, в молчании объединившего их страдания. Они глубоко понимали друг друга. Оба они во время войны хотели умереть, и полное отчаяние становилось для них таким же близким, как следующий удар сердца. И оба они, опустившись в темные пещеры своих душ, открыли в себе изначальный источник жизни. Данло думал, что путь Тамары к ее “да” был не менее труден и требовал не меньшей отваги, чем его собственный.
Теперь, несмотря на горе, навсегда озарившее холодными звездами ее душу, в ней появилось нечто новое, огонь, тайный свет.
— Мне кажется, что я правда люблю каждую из них, как только мать способна любить, но по-прежнему ужасно тоскую по Джонатану.
— Я тоже тоскую по нему.
— Странно — после той ночи на берегу я не знала, как буду жить дальше и буду ли вообще. А теперь мне снова хочется жить.
— Мне тоже.
Тамара выпила немного кофе и кивнула.
— У тебя теперь так много всего, да? Глава Ордена, Светоч Пути Рингесса. И эти твои новые достижения. То, как ты вылечился от яда воинов-поэтов. И новое зрение — говорят, ты способен видеть то, что происходит далеко в космосе.
Он посмотрел в близкий огонь ее темных глаз и сказал: — Да, у меня есть почти все.
— В башне у Ханумана с тобой произошло что-то странное, правда? Что-то страшное и в то же время чудесное.
Страшная красота, вспомнил он и закрыл глаза, глядя на сияющий в нем бесконечный свет. Потом снова взглянул на Тамару и сказал:
— Да, кое-что случилось. Но я охотно отдал бы все это за то, чтобы вернуть Джонатана.
— Правда отдал бы?
— Да, если б мог, — но вселенная устроена иначе.
— Да. — Тамара грустно улыбнулась, глядя в северное окно на звезды. — Кажется, я понимаю теперь Ханумана. Боюсь, что тоже бы попыталась переделать вселенную по-другому — если б могла.
Данло улыбнулся тоже.
— А ведь воины-поэты, пожалуй, все-таки правы.
— Правы в чем?
— Когда говорят о вечном возвращении.
— Это значит, что вселенная повторяет себя снова и снова, и так без конца?
— Нет. Вселенная в каждый момент разная. Истинно, необратимо, чудесно разная. Она, как бесконечный лотос, открывается всегда вовне, к новым возможностям, понимаешь? Но истинное согласие с ней может быть выражено только в желании, чтобы она вечно повторялась в круговороте времени. Чтобы всегда была такой же совершенной и цельной, как она есть. И чтобы все моменты нашей жизни были столь совершенны, что нам хотелось бы переживать их снова и снова, как бы больно нам ни было. Отнять ничего нельзя, говорят воины-поэты. Ничто не должно быть потеряно.
Ничто и не теряется, вспомнил он. Ничто не может пропасть.
— Ты правда в это веришь? — спросила Тамара.
— Это не вопрос веры. В конце концов мы все говорим либо “да”, либо “нет”.
— Ты готов сказать “да” тому, как умер Джонатан?
— Боюсь, что я должен.
— И тому, что ты убил Ханумана?
Данло взглянул на свою левую руку, припоминая самый страшный момент своей жизни, и медленно кивнул.
— Неужели для тебя это так просто?
— Да, просто, но совсем не легко. Теперь я всегда стараюсь произносить это слово, этот единственный слог. И буду стараться всегда.
— А для меня это совсем не просто. Иногда мне все еще хочется сказать “нет”. Иногда я ненавижу вселенную за то, что она отняла у меня Джонатана.
— Но в самом деле он ведь никуда не ушел. Ничто не теряется.
— Вот, значит, в чем твоя вера? Хотелось бы и мне в это верить.
— Это не вера. Просто воспоминание.
— Чье воспоминание, Данло? Твое?
— Нет. Вернее, не только мое. Это воспоминание вселенной об одном благословенном существе, которое было частью ее.
— Что же осталось в ней от нашего сына?
— Все.
Тамара покачала головой и спросила:
— Значит, по-твоему, вселенная помнит… ну, например, то, что Джонатан сказал мне, когда мы катались с ним на коньках за несколько дней до начала войны?
— Помнит. — Данло смотрел в восточное окно, где на черном сияющем небе белели заснеженные склоны Аттакеля. — Вселенная помнит все — даже отражение луны в глазу совы в ночь глубокой зимы миллион лет назад.
— О, Данло, Данло. Хотела бы я, чтобы это было так.
Данло смотрел на созвездие Волка, и его сердце отбивало древний, как звезды, ритм. Странное чувство овладело им.
Его огненные глаза стали мягкими и влажными, как две наполненные водой синие чаши, и он сказал Тамаре:
— Я помню, что сказал тогда Джонатан.
— Что ты говоришь? Как ты можешь это помнить?