– настоящий джаз. Заходить в кафе я не стал. Было слышно мне и снаружи всю чудесную музыку, классику столь любимого мною джаза. Да и денег почти ведь не было. Так, десяток, всего-то, рублей. На питание, на дорогу. И поэтому я сидел на вершине горы, не в кафе, а поблизости, на камнях, отпивал по глотку, из горлышка, по пути, в магазине, купленное, для хорошего настроения, столовое, очень дешёвое, но и вкусное, надо заметить, настроение улучшающее с каждым новым глотком, вино, щурил глаза на солнышке заходящем – и слушал джаз. Город, лежавший внизу, напоминал мне Трою. Почему? Да так мне хотелось. Так его я воображал. Трою – в пору расцвета. Русскую, знаменитую Трою-Троицу. До прихода туда ахейцев, уничтоживших древний город. Может, это был отзвук Трои. Дальний отсвет, спустя столетия. Может, звук её. Может, призвук. Может, музыка, что пришла из-за моря, издалека, из былого, – и здесь осталась – обитать и звучать. И в ней – было всё. И Гомер-Омир, он же русский поэт Боян, создавал свою «Илиаду». «Одиссею» – создали греки. Кто конкретно – поди гадай. Неизвестно. В ней всё – другое. Строй. И дух. Решительно всё. В «Илиаде» же – русский дух. И мышление – стержневое. Потому что – исконно русское. Отыскался, в архиве Державина, через годы, – «Боянов гимн». Жив ты, значит, великий троянец. Славен будь – во веки веков. Отыскались бы где-нибудь сочинения Анахарсиса, замечательного поэта, как считали и греки, и скифы, земляка моего, из наших приднепровских, южных степей, сплошь полынных, царевича скифского. Да, из наших родом степей и король Артур, скиф, ушедший, на военную службу, в Британию, и волшебник Мерлин – Свинельдом его звали на родине – волхв, чудесами островитян изумлявший когда-то скиф. И шотландцы помнят: они – из Великой Скифии выходцы. Так что предки далёкие Лермонтова – тоже были в древности скифами. То есть, русскими. Потому что скифы, русские и остальные, перечисленные Геродотом, а потом и другими историками, на пространстве огромном, народы, как бы их там ни называли, – это древний, единый народ. Вот какие мысли меня посещали, покуда я слушал джаз отличный на Митридате. А потом я спустился вниз, в город, пахнущий морем, и слушал, весь в порыве, почти в полёте, словно я вот-вот поднимусь над землёю, иную музыку – романтическую, конечно же, скажет кто-то, – ну, пусть и так, но на самом-то деле – сложную, с контрапунктом, в котором было разом собрано всё наперёд, что случалось со мной потом. Керчь, и в ней – прорастанье дней, что меня призовут, сильней, с каждым часом, столь властно, вдаль, где изведаю я печаль по ушедшим своим годам, что вернусь к ним потом, а там – будь что будет, – фригийский лад, вещий сон, мимолётный взгляд, обострённый, сквозь время, слух, обретённый, в скитаньях, дух, всё, в единстве своём, со мной будет рядом в тиши ночной.
И, конечно же, Феодосия. Что, во сне? Почему бы и нет! Вот она, как раскрытая книга. Или свиток? И то, и другое. То ли каменные цветки генуэзских башен внезапно распустились, вовсю расцвели на холмах, в отдалении мглистом, с бирюзовою жилкой, сиреневом, серебристом, от изобильных листьев диких окрестных маслин, то ли стала расти, в длину, в высоту, крепостная стена, защищая что-то заветное, сокровенное, то, что когда-то мне доступным было, но вдруг отодвинулось, потускнело, мне оставив надежду на то, что когда-нибудь вновь оживёт, возвратится, преобразится, станет ближе ещё и дороже, вдохновляя, смущая, тревожа, то ли порт переполнился вдруг отовсюду сюда приплывшими кораблями, то ли полынь у дороги, емшан-трава, мне напомнила о родном, но кричат над заливом чайки, и плывут вдоль берега лебеди, и песчаные полосы пляжей заливают волны с разбега, бьются в мол, рокочут, клокочут, непрерывно, грозно шумят, заполняют собою всё, что заполнить можно, и там, далеко, ещё далеко, нарастает девятый вал, чтобы разом подняться вдруг, во весь рост, исполином пенным, над пространством, и грянуть вниз, и разбиться на миллионы влажной ртутью сверкающих брызг, а потом откатиться назад и подняться, упрямо, круто, доказательством непреложным силы, власти безмерной и ярости беспредельной стихии морской, а потом – наконец успокоиться, подобреть, неспешно плескаться в поле зрения, тихо вздыхать о недавней мощи своей, до поры ушедшей до времени в потаённые обиталища всех страстей, – и узкий, прозрачный полумесяц в небе проклюнется, как птенец, и горлицы стаей прилетят, гугукая громко, на деревья и кровли, и вечер незаметно в город придёт, а за ним и ночь, а за ночью будет утро, за утром день, оживлённый, свежий, раскинет все красоты свои на коврах, как сметливый купец заезжий, призывая людей посмотреть, что же есть у него с собой, что привёз он сюда, и что же есть ещё у него в запасе, и придёт к нему современность, вместе с тем, что ютится с краю, что таится, ещё не смея говорить о себе в открытую, не решаясь в глаза смотреть и новациям вопиющим, и остаткам той старины, что назвал наш поэт глубокой, и посмотрит сперва на солнце, а потом на море, потом на людей, и возникнет – слово, точно птица, на горизонте, прилетит сюда, и за ним, стаей птичьей, возникнет – речь, и тогда-то заговорят явь и сказка, и всё вокруг, настоящее, и былое, и грядущее, потому что зарожденье его – вот здесь, в этом городе, в этом сне, в поздний час, в ночной тишине.
А ещё ведь были – Судак, Новый Свет, Южный берег, Ялта, Севастополь, Бахчисарай… Может – сказка, а может – рай. Были? Есть. Расскажу потом. Если вспомнятся. Если сами вдруг появятся. С чудесами. Чтоб встречать их с открытым ртом. С изумлением: вот, пришли. Не забыли меня. Покуда на земле не стареет чудо, быть и речи – для всей земли.
– Кто ты? Спящий? Или проснувшийся?
– Раньше – спящий. Теперь – проснувшийся.
– С добрым утром!
– Да, с добрым утром!
– Что ты будешь делать?
– Вставать. Умываться. Пить чай. Потом…
– Что – потом?
– Буду снова работать.
– А зачем? Кому это нужно?
– Нужно – мне.
– А тебе – зачем?
– Чтобы жить.
– Значит, хочешь жить?
– Да, хочу.
– Ну, тогда работай.
– Что ж, спасибо на добром слове.
– Я сказал тебе доброе слово?
– Безусловно, сказал.
– Какое?
– Ты сказал мне: тогда работай.
– Где же доброе слово здесь?
– В интонации.
– Разве?
– В тоне.
– А ещё?
– В твоей, неприкрытой, но легко различимой иронии.
– Разве я говорил с иронией?