Торчала голова из избы, возле трубы, над трепаной крышей – лохматая, в перьях-соломе, зевала оглушительно с оханьем-подвыванием.
Глаза синие. Нос мятый. Уши – варежки.
Прозевалась всласть, пощурилась на солнце, сказала густо:
– Авдотька, ставь на стол обедать.
А из избы нудным зудением:
– Какой обедать? Не ужинали еще.
– Ставь ужинать.
– А чего ужинать? – зазудело. – Что принес, то и ужинать. Спать ложись лучше.
– Ты кто? – спросил шут.
– Кирюшка, – сказала голова. – Силач силачом. Сплю много, а ем мало. С чего так?
Воняло поглядел на него, примериваясь:
– Крышу ты провертел?
– Я, – сознался. – От двери до лавки. Чтобы не нагибаться: пройти и лечь.
– Вылазь, – приказал.
Голова проплыла до двери, убралась назад, избенка сотряслась заметно, и выполз наружу человек размеров устрашающих.
За ним выскочила его жена, злючая и крикучая – змея Авдотька.
По пуп мужу.
– Беру, – сказал Воняло. – Со мной ходить станешь.
– А чего делать?
– Чего скажу, то и делать.
– Некогда ему, – заверещала Авдотька. – У нас капуста неквашена. Репа непарена. Грибы несолены. Огороды невскопаны. Сны невысмотрены.
– Дай ей тычка, – велел.
Забоялся:
– А можно?..
– Можно.
– А чего мне за это?
– Тебе за это ничего.
Дал ей тычка, и Авдотька улетела за бугор.
– А мне ничего? – с сомнением.
– Тебе ничего.
Понравилось.
– Тогда ладно.
Дал тычка старику Бывалычу.
Это Воняле не понравилось:
– Давать будешь, когда скажу.
И пошел по деревне.
А Кирюшка следом.
У моста, где запруда с омутом, крик звенел с хохотом, брызги, буруны до неба. Два баловника, ахинейщики-чепушинники, оседлали усатого сома и гоняли на нем по омуту – только стон стоял.
– Эге-ге! – орали. – Сомина! Чертов конь!! Укротим – пахать на нём станем! Эка выгоды будет! Эка выгоды!..
Подлетели, развернулись, лихо осадили у берега: соминые усы – вожжами – намотаны на кулак.
– Здравствовать тебе, ваша вельможность! Поклон тебе бьем! Сегодня мы – два дурака втроем. Ждан, Неждан да Пузиков Иван.
Сом извернулся, шмяк-шмяк хвостом по уху и на дно ушел, а они вынырнули, отфыркнулись, завопили в голос:
– Эй! Где Пузиков? Где Ваня, друг наш?
– Не было Вани, – сказал Кирюшка. – Я бы углядел.
– Как так не было?! А имя на что? Есть имя, и человек должен быть. Может, ты Пузиков?
– Не, – сказал силач. – Я Кирюшка. Может, сом – Пузиков?
Задумались.
– Не, – повздыхали грустно. – Утонул наш Пузиков. Утонул Ваня, а имя осталось. Будь ты теперь Пузиков, барин. Не пропадать добру.
Горох Капустин сын Редькин набычился на них, сглатывая раздражения комок, жестко пощурился.
– Беру, – сказал. – Будете при мне.
– Чего делать надо?
– Чего делали, то и делайте.
– А нам за это чего?
– Вам за это корма.
Набежала из-за бугра змея Авдотька и с кулаками на Кирюшку:
– Чтоб тебе выщипало! Язва тебе в брюхо! Уведи тебя татар!..
– Экая ты блекотала, – сказал Кирюшка. – Дать ей тычка?
– Дай.
– А мне за это корма?
– И тебе корма.
И Авдотька улетела обратно.
7
Горох Капустин сын Редькин сидел на бугре, на резном табурете, владения с высоты оглядывал.
Веселили его баловники-потешники при желании. Прела на печи Кокорюкова Пелагея, девица на выданьи, готовая к незамедлительному употреблению. Самовар кипел в ожидании. Водочка-закуска. Сладкие заедки. А силач Кирюшка, по должности горлан, кругами ходил по деревне и тычки раздавал.
Чуть что, за бугор.
За Кирюшкой – на шаг позади – втрусочку бежала змея Авдотька, злюка-баба, советы советовала:
– Ты бы, Кирюша, поспал.
– Какой поспал, – отвечал на ходу. – Какой поспал? Вся деревня на мне. Кому спасибо, кого за бугор.
Новые времена пришли в Талицу, новые – на удивление – порядки.
Великое благоденствие с тишиной и управа на всех.
Никто на сосне не сидел и на Москву не глядел. Пришел Кирюшка, потряс дерево, они и попадали: Беспортошный Мина да Грабленый Роман.
Никто под мостом не лежал и гостей не встречал. Прошел мимо Кирюшка и лбы отщелкал: Сердитому Харламу да Нехорошке Киселю.
Небо кольями не подпирали: пусть валится. Пятен родимых не отмывали: так проживет. Толокно в речке не месили, боталами не звенели, бултыхи не считали, а дружно вспарывали землю сохою, чтобы провиант был.
При виде Кирюшки даже куры неслись безостановочно, свиньи поросились, коровы молоком исходили, бабы ребятишек рожали.
Все были при деле, все старались, а в обед Кирюшка жрал до выпуча глаз, и Авдотька, надсаживаясь, чугуны от печки подтаскивала да желала втихомолку:
– Чтоб тебе глотку заклало!..
Но вслух сказать остерегалась: чуть что – за бугор.
Горлан Кирюшка был зорок и вездесущ, следил за деревней старательно, прохлаждаться не давал, в редкие моменты объявлял зычно:
– Иду до ветра мочиться.
И все тогда отдыхали.
Радоваться бы теперь на всеобщее старание, доходы подсчитывать, но Горох Капустин сын Редькин хмур бывал непрестанно, вял и раздражителен на радости жизни.
Отпуская его на отдых-кормление, подмигнул царь дурным глазом, кромешники подхватили под руки, снесли в подпол, в гроб уложили и крышкой прихлопнули.
– Не велико ли? – с ухмылкой спросил Схорони Концы, гвоздь вбивая со смаком.
– Велико!.. – заверещал изнутри в ужасе. – Этот не по мне! Бултыхаться стану!..
– Ладно уж, – разрешили. – Живи пока. Подрастешь – твой будет.
Отъезжая от царских хором, слышал гогот из дома, заливистое жеребячье верещание, рожи кривые из дверей: "Подрастешь – твой будет!.." – ёкало с той поры под сердцем, как жила надорвалась, дыхание обрывало на подъеме, безрадостно было и неспокойно.
Выглядывала из избы прогретая на печи Кокорюкова Пелагея, руки тянула – принять и усладить, но он ею пренебрегал: что холодной, что подогретой.