У нас родился сын, Антон, для которого с этого момента мы будем делать все. Будем зарабатывать, откладывать и умножать на коэффициент инфляции. Прививать ему знания, принципы и вакцины кори. Жизнь приобретет смысл и порядок, каждый день фиксируемая фотографией в альбоме, отмеренная — как только будет стоять на ножках — на дверном косяке в кухне, точно, так, чтобы не потерять ни миллиметра прибавления в росте. Похож на мать, однако родился без осложнений (характерных для нее). Глаза темные, светлее уже не станут, блестящие от лихорадки смотрения. В открытых, как для снимка на паспорт, ушах — чуткий слух. С губ, того и гляди, сорвутся слова. Вкус хороший, впитанный с молоком. Нос крупный, нюх гарантирован.
Изменилось отношение Анны ко мне. Она сравнивала нас для того, чтобы заранее направить развитие по нужному курсу, обойти рифы и избежать недостатки. Она внимательно всматривалась в меня, под разными углами, когда я вынимал из гардероба одежду и примерял, надевал одно на другое, как модель луковицы, на которой пересекаются направления, тенденции опоясывают ее, брюки стягивают, пиджаки трепещут фалдами, многорядные, во всех отношениях модные! «Постарайся втянуть живот, — предлагала Анна. — Подверни рукава. И расслабь галстук». — «Но у меня нет галстука», — возражал я. «Ничего, ты просто расслабь, а то ты создаешь напряженную ауру, которая плохо влияет на развитие, как раз когда оно вступает в первоначальную фазу».
Мы остались неприкасаемыми друг для друга. Не скажу, что мне от этого было хорошо. Я не скучала по телу, пахнущему потом и дезодорантом, а не оливками и мочой. Я уже и не мечтала, что возле меня кто-то ляжет и, больно притянув за волосы, обнимет. Привлечет, прижмет, будет водить пальцем по бедрам, да так нежно, что в жар бросит. А потом сильно, всей рукой, шершавой, как губка без воды, по чреслам, все менее и менее бдительно стерегущим вход, как проваливающийся в сон привратник. Он мял грудь, из которой ничего не течет, хотя, казалось, она была готова лопнуть. На мгновение перестал, сосредоточился на пупке, где у меня всегда собирался маленький комочек волокна, остававшегося от одежды, как будто майки хотели залезть под кожу, перевернул меня со спины на живот, а потом снова на спину и ездил, словно с горки. Остановился и проверил, не повредила ли я большой палец ноги, на всякий случай пососал его и помассировал, потом полез вверх, к коленям, слизывая все подряд. Мне было блаженно-щекотно, и я, как шпоры, вбивала пятки ему в бок. Потом я чувствовала на себе только слюну, было жарко, нутро скользило, перемещалось, к счастью, нигде не находя опоры, так что никак не получалось остановиться. Что такое блаженство? Может, жидкость, ведь оно разливается по всему телу, наверное, лимфа? А может, мышца, которая сокращается, сама ткань в спазматических сокращениях? Нерв или наоборот — усмиритель нерва, если все исчезает, как исчезает боль, если его убрать. Можно вообще не грустить. Чувствовать облегчение в односпальной кровати. Ухо не для того, чтобы в него тыкать языком. В груди собирается молоко, не для мясоедов. Сама справляюсь с губкой, достаю до лопаток. Живот тоже сам возвращается в норму, не от ласк, а трехглавая мышца прекрасно обходится без четвертой головы, от которой только хлопоты. Антошка спал сколько мог. Просыпался от голода, ел и потом снова засыпал. Я ходила с ним на долгие прогулки в парк: гибискус, астры, анютины глазки, примула и трава, а среди нее — осот — это садовник схалтурил.
Лично я считаю, что у ребенка должен быть отец. Я провожу с ним каждый второй уик-энд, случается и в течение недели делать мелкие работы по дому, если что-то засорится и станет непроходимым, или пробки полетят из-за пылесоса, или стиральная машина сделает вид, что полощет, не заменяя воды, или газовая горелка не хочет гаснуть, хотя крантик завернули. Чаще всего мы идем в парк на качели. Антось качается, а я подталкиваю. С Анной я познакомился на практике на вагоноремонтном заводе, в семьдесят четвертом, на ней был синий комбинезон, который она снимала сверху и завязывала рукава на поясе.
УРОКИ
Не знаю, откуда они берутся, я никогда не давала объявлений вроде тех облепивших столбы, что порой приходится читать: «опытный учитель дает уроки — в этом месте упоминается язык — в любом объеме, на всех уровнях, для продолжающих и для начинающих с нуля», номер телефона, повторенный несколько раз внизу листка, нарезанного широкой бахромой, так что только отрывай свой клочок и звони, набери номер и приступай к обучению. Я никогда не давала объявлений, я не учительница на пенсии, к которой молодые коллеги посылают учеников не шибко сильных головой, таких, кто за десять лет, проведенных в школе, не сумел запомнить и ста слов, я также не та известная всему городу англичанка, которая волей-неволей при каждом открывании рта дает разговорную практику, — наследие войны, союзница, приглашаемая по случаю годовщины к памятнику, где она каменеет в своих пожухлых кружевах с черной сумочкой, которую держит обеими руками, как вожжи, бледная мраморная старушка на фоне официальных лиц, выстроенных отнюдь не в дорическом ордере, а в каком-то ялтинском, гипсовом, и изъясняющихся на новых наречиях с убогой, упрощенной грамматикой, в которой преобладает императив. Тем не менее я вынуждена отгонять от себя учеников, почему-то уверенных, что именно здесь, через калитку, поддающуюся, лишь когда ее пнешь ногой, через неухоженный садик, по засаженной чахнущим самшитом аллейке проходит путь к знаниям, ведущий на крыльцо с неработающим звонком и приколотым рядом выцветшим, почти не читаемым листком, чтобы стучали, а не звонили.
Стучат только новички. Старшие знают, что дверь открыта, достаточно немного ее приподнять — за многие годы петли слегка ослабли и нижняя часть блокируется в выбоенке, неизвестно как возникшей, — энергично потянуть на себя, и она хоть с громким стуком, но уступит, и тогда надо войти, раздеться в прихожей, если на дворе не теплая осень и мы пришли не в одной рубашке, пройти в первую комнату, подсесть к пустому столику и немного подождать, просматривая тетради или прислушиваясь к доносящейся из кабинета речи, прежде чем наконец придет наш черед, — здравствуйте, сначала, как обычно, расскажем о том, как прошел уик-энд и неделя.
Я назначаю часы так, чтобы у меня между занятиями выкраивалось хотя бы пятнадцать свободных ми нут, чай заварить, на кухне что-нибудь приготовить, перекусить или даже позволить себе глоток коньяку, когда одолевал ревматизм и тлела ностальгия, неточный перевод saudade. Впрочем, уроки всегда так увлекали, что только стук двери на крыльце напоминал об окончании времени занятия. Я их соединила в пары и знала, что, когда выходит Анна, своей очереди уже дожидается Владек, потому что они идут друг за другом, хотя они виделись только на ходу, самое большее — иногда могут слышать (через дверь) уже освоенные окончания praeterit’a, и каждый кладет свою работу в свою папку — по сути, они виртуально общаются друг с другом, ведут беседы, переписываются, задают вопросы и дают развернутые исчерпывающие ответы, которым перемещение во времени на четверть часа придает эпическое измерение.
Бывает, что кто-нибудь из учеников не приходит, и тогда я чувствую себя как школьник, у которого отменили урок; вот он, пролом в стене — а мы быстренько протискиваемся туда, пока никто не видит, и никто нас (эй! вы куда это?) не задержит. Что можно сделать в течении часа? Много чего: проехать сто километров, много раз рискуя жизнью, пролететь над половиной континента, увидеть города и Альпы. Можно прочесть лекцию, внести эпохальный вклад, понять несколько теорий, высказаться, причаститься Святых Таинств, оплодотворить, оплодотвориться. Можно также проголодаться, зайти на кухню, найти вчерашнюю булку и намазать ее маслом. В холодильнике у меня тогда было немногим более. Плавленые сырки в серебряной фольге, застревающей в зубах и сидящей там, как пломба, потому что ее никогда не удается развернуть до конца. Помидоры, лишенные помидорного вкуса. Паштет или паста, трудно сказать что, потому как истек срок годности.