Птица, ты —? В руки сестер — тебя отдаю, Чтобы легкую — твою, удержать на краю, Или ты, как —, растаешь? В темных зрачках твоих Я вижу отблеск иных… Но они угасают в мгновенье. Пусть — была —, Даже самая горькая — Несет —.
Июль 1942. Близ Лейпцига
В банке из-под меда, стоящей на подоконнике, Эрих хранит свои сокровища: раковину улитки, желудь, мертвую пчелу — у нее даже крылышки целы. Интересно, пчелы, когда умирают, тоже превращаются в прах? Но ведь эта цела. Тогда почему вся земля вокруг не усыпана нетленными трупиками пчел? Еще в банке стоят флажки с парада; они выцвели и стали серо-розовыми, как вечернее небо, предвещающее хорошую погоду. А на дне банки лежит банкнота в десять тысяч марок, еще из тех времен, когда деньги стоили так мало, что в городах люди не могли купить буханку хлеба за целую корзину таких бумажек. Папа подарил ее Эриху перед тем, как уйти на войну.
— Что ты видишь? — спросил тогда папа, показывая на купюру.
— Человека, — ответил Эрих.
— Посмотри внимательнее.
Эрих стал всматриваться в портрет. Там был человек, одетый в старомодный костюм и шляпу; он смотрел на нули и, казалось, хмурился, не веря своим глазам.
— Переверни, — сказал папа. — Что ты видишь?
— Еще одного человека.
— Что на шее у крестьянина?
— Это крестьянин?
— Не похож?
— Не очень.
— Взгляни на его шею. На воротничок. Видишь?
— Да, папа, вижу.
Но Эрих не видел ничего, кроме крестьянина, лежащего на боку и будто придавленного сверху нулями, как тяжелыми камнями.
В этот день к ним пришел представитель Имперского продовольственного комитета, чтобы измерить поля, пересчитать кур и взвесить коров. Когда папа разговаривал с ним, Эрих снова достал подаренную банкноту и долго рассматривал ее то с одной, то с другой стороны. Смотрел и смотрел, пока не заболели глаза: отодвигал ее и прищуривался, подносил к самому носу так, что затертая бумага касалась ресниц. И пахла осенью. Он ничего не видел.
* * *
Уже два года, как отца нет дома. Но и без него на полях росли пшеница и ячмень, наливались початки кукурузы, Ронья таскала телегу, коровы давали молоко, мама рубила курам головы. Все без папы.
— Фюрер о нас позаботится, — не уставала повторять мама.
Когда на ферме появились работники-иностранцы, она удовлетворенно кивнула:
— Вот видишь?
Работники спали в сарае, часть которого они сами приспособили для жилья. Эриху запрещалось ходить туда одному и разговаривать с ними, потому что они чужеземцы, и кто знает, что у них на уме, даже если выглядят они вполне миролюбиво. Они почти не говорили по-немецки и, если замечали, что их слушают, тут же замолкали. Однако до Эриха иногда доносились их разговоры через раскрытое окно детской. Их говор был мягче и свободнее, чем у немцев. Эрих повторял про себя те слова, которые ему удалось услышать. Они свистели и жужжали у него на языке, и ему казалось, что еще чуть-чуть, и он поймет их смысл. Надо только как следует сосредоточиться. Но значение ускользало, как сон после пробуждения.
Маме приходилось объясняться жестами, давая задания работникам. И те из них, которые находились вне маминого поля зрения, улыбались, наблюдая, как она доит невидимых коров, ощипывает невидимых кур и копает невидимые ямы невидимой лопатой.
* * *
Эрих лежал в высокой траве и крутил свою игрушку, растягивая нитки между большим и указательным пальцами. Он наблюдал, как половины то сливались в одно лицо, то разделялись. То сливались, то разделялись. Ульи гудели, пчелы летали. «Стать водой, а затем льдом», — плакала Луиза. «Никто не пил из колодцев», — рассказывал дедушкин брат. Было сложно понять, высоко ли летают пчелы: может, это пылинки, кружащие перед глазами, а может, огромные птицы, парящие в вышине. В школе учительница повесила схему, как выглядят немецкие и вражеские самолеты с земли, чтобы все заучили их силуэты и знали, когда надвигается опасность. Странно, думал Эрих, но некоторые боятся пчел: застывают как вкопанные или начинают беспорядочно махать руками, будто тонут. Вот, например, Лина из Имперской службы труда. Ее, как и работников, прислали к ним на ферму для помощи, потому что все немцы должны исполнить свой долг, и вообще труд — это почетно.