Отец Силантий подозревал, что причиной его назначения послужило то, что отец Силантий, по мнению некоторых лиц, чересчур ревностно хранил тайну исповеди. Со времени своего посвящения в сан он не менее пятидесяти раз выслушивал и в самых резких выражениях отклонял более или менее завуалированные предложения о сотрудничестве от представителей небезызвестной организации. Он на всю жизнь запомнил тот шок, который пережил, когда обнаружил, что некоторые из его коллег помимо сана имеют еще и воинское звание. Он едва не плюнул тогда и на сан, и на церковь, но вовремя осознал, что Бог и церковь – далеко не взаимозаменяющие понятия. С тех пор он перестал думать о карьере и начал понемногу заглядывать в бутылку, периодически находя на дне ее сверкающий бриллиант истины и каждый раз теряя его поутру.
Но теперь тайна исповеди лежала на его совести тяжким бременем, и отец Силантий никак не мог взять в толк, что ему с этим бременем делать. Похоже было на то, что наконец-то настали по-настоящему тяжелые времена, и священнику приходилось в срочном порядке пересматривать свои взгляды.
С обосновавшейся в Крапивино сектой он второй год подряд бился не на жизнь, а на смерть и без ложной скромности считал, что своими громоподобными проповедями спас много невинных душ от адского пламени, ожидавшего, без сомнения, и этого богомерзкого Волкова, и его приспешников. Добро бы это были какие-нибудь баптисты или пятидесятники!
Отец Силантий не возражал бы даже против мусульман, но это было просто черт знает что! Они не были сатанистами, но подошли настолько близко к этой черте, что отец Силантий не видел существенной разницы между теми и другими. Экстрасенсорика, гипноз – все это слова, а истина, по мнению отца Силантия, заключалась в том, что чудеса – профессия Господа Бога, а всяческая магия и иные страшненькие фокусы – дело рук его оппонента.
И вот теперь – тайна исповеди.
В минуты слабости отец Силантий проклинал тот день и час, когда примерная прихожанка, дама преклонных лет Мария Степановна Рукавишникова привела к нему своего сына, в котором отец Силантий без труда признал товарища по несчастью, правда, зашедшего по стезе греха гораздо дальше, чем даже мог помыслить батюшка. На испитом лице Василия Рукавишникова лежала печать какой-то неотвязной тяжкой думы, и отец Силантий, который был не только опытным проповедником, но и не менее опытным исповедником, мягко и умело подтолкнув больничного истопника в нужном направлении, узнал вещи, от которых остатки волос на его голове встали дыбом.
Называть себя церковью Вселенской Любви и проповедовать ненависть – это одно. Для того и существует православие, для того и живет на свете отец Силантий, чтобы словом и личным примером бороться с подобной богохульной мерзостью. Но вот оружие… Оружие и взрывчатка вне компетенции православной церкви, по крайней мере, в последнее время. Для этого существует другая, не менее могущественная, хотя и гораздо более молодая организация, от которой сам отец Силантий претерпел немало и с которой впредь не желал иметь ничего общего.
Дилемма выглядела неразрешимой: загубить свою душу, нарушив тайну исповеди и пойдя на сотрудничество с теми, кто не верил ни в Бога, ни в черта, или оставить все как есть и дождаться дня, когда оружие начнет стрелять, губя человеческие жизни?
И так и этак выпадало пекло, и проповеди отца Силантия приобрели несвойственный им ранее оттенок угрозы. Он был близок к тому, чтобы начать звать прихожан к огню и мечу, и удерживало его только то, что в церковь ходили преимущественно старушки, которым в тягость было донести до рта ложку манной каши, не то что нехристей воевать.
Когда Василий Рукавишников угорел в своей бане, муки отца Силантия усугубились, и он пил теперь почти беспробудно, но пьянел, как ни странно, очень редко и, как правило, ненадолго. Батюшка почти не сомневался в том, что угореть Василию помогли. Тот мог по пьяному делу проболтаться кому-нибудь о том, что видел, и ему скорее всего попросту заткнули рот. Статьи Андрея Шилова батюшка не читал и полагал себя единственным оставшимся в живых человеком, которому было известно о подпольном складе оружия, принадлежавшем Волкову. За свою жизнь он не боялся, гораздо больше его волновало то, что будет после смерти с его душой.
Промучившись так почти месяц, отец Силантий решил пойти на, компромисс.
Глава 5
Истопник Федор, некогда известный в очень узком кругу лиц под кличкой Слепой, откинулся на скрипнувшую спинку полумягкого стула с засаленным до черноты сиденьем и вытянул ноги так далеко, что они высунулись из-под стола с противоположной стороны. Он курил, между затяжками неторопливо прихлебывая из мятой алюминиевой кружки перестоявшийся, едва теплый, черный как деготь чай, отдававший березовым веником. Вкус у чая был отвратительный, и Слепой пил его через силу. Хотелось чего-то другого.., хотелось кофе, хорошего черного кофе, сваренного так, как это нравилось ему и как умел только он.
Вдруг оказалось, что он отлично помнит вкус кофе. Он словно наяву ощутил на языке его горьковатую бархатистость, увидел собственные руки, чистые, без этой вечной траурной каймы под обломанными ногтями, насыпающие распространяющий пьянящий аромат порошок из железной банки в медную джезву. Смердящая, как охваченные пожаром торфяники, трескучая, скверно набитая сигарета внезапно стала источать медвяный запах вирджинского табака… Да, кем бы он ни был в прошлой жизни, жил он явно неплохо, как минимум, лучше, чем сейчас.
Лучше ли?
Слепой переменил позу и с отвращением затушил окурок в консервной банке, заменявшей пепельницу. Часов у него не было, но солнце уже начало клониться к закату, да и внутреннее чувство времени настойчиво подсказывало, что его смена близится к концу. Скоро должен был появиться Аркадий… Собственно, по его расчетам, сменщик уже должен был быть на месте, но того, как видно, что-то задержало. Слепого это не беспокоило, все равно идти ему было некуда, разве что в свою каморку рядом с бельевой кладовкой, которую выделил ему главврач. В качестве альтернативы он мог предложить себе разве что бесцельную и смертельно скучную прогулку по поселку под любопытными взглядами прохожих, которые все до единого были в курсе его обстоятельств.
Он снова отхлебнул из кружки и поморщился.
Все-таки пойло было отвратительное. «Так лучше я жил раньше или, наоборот, хуже? – подумал он, снова пуская мысли бегать как белка в колесе по замкнутому кругу. – Это как посмотреть. Что такое хорошо и что такое плохо… Крошка сын к отцу пришел. Маяковский. Вот так. Маяковского мы помним, а себя не помним. Эх ты, Федя… Если судить по моей приверженности к хорошему кофе и чистым ногтям, то жил я, наверное, очень даже хорошо, кучеряво, как выражается Аркадий. Кому на Руси жить хорошо? Опять же, помню. Это Некрасов написал. Школьная программа. Так вот Некрасов считал, что жить на Руси хорошо, как правило, только нехорошим людям, и все то, что я слышал, видел и читал после того, как очнулся в этом поселке, свидетельствует о том, что поэт был прав, хотя ему самому, между прочим, тоже жилось по любым меркам неплохо. Так кем я был раньше – „плохим“ или „хорошим“? Плохой, хороший, злой.., кино такое было, про ковбоев. Вестерн. И это я, оказывается, тоже помню. Стреляли они там много, прямо бандиты какие-то. Может быть, я бандит? Не поделил чего-нибудь с корешами, вот они меня и приложили… Очень может быть. Так или иначе, в Москву мне ехать рано. Без документов, без памяти… Сообразить ничего не успеешь, а над тобой уже два метра суглинка.»