Гори, гори, моя звезда, звезда любви приве-е-етная, ты у меня-я одна заве-е-етная, другой не бу-у-удет никогда-а-а! Звезда любви-и-и! Звезда волше-е-ебная! Звезда моих минувших дней! Ты будешь вечно неизме-е-енная В душе-е-е измученной мое-е-ей!
Понимал ли он в то ясное утро, что самые прекрасные дети появляются на свет только от большой любви и только большая любовь — неизменная и светит им с первой секунды во тьме раздавшегося материнского лона? Наверное, не понимал и не думал об этих высоких и сложных материях, а думал о теле своей Катерины, таком не похожем на тело жены, и чувствовал вкус ее влажного рта, и запах волос, и звук сильного голоса, когда она властно сказала ему: «Теперь уходи, ненаглядный. Увидимся».
«В конце концов, — думал да Винчи, — она ведь мне все отдала. Свою молодость, свою красоту и возможность устроить нормальную личную жизнь. Я в ответе за то, что с ней будет. И это не значит, что я вырываю кусок хлеба с медом из уст Альбиеры. Она никогда ничего не узнает».
Он рассуждал так же, как рассуждают все мужчины, и он ошибался, как ошибаются все мужчины, не понимая, что, сидючи сразу на двух, скажем, стульях, ты так же рискуешь упасть и разбиться, как если бы влез ты на иву плакучую и стал бы качаться над быстрым ручьем. Чихнешь, например, ненароком, сорвешься, да и понесет тебя, неукротимого, потоком, который то даст тебе в челюсть, то ребра пропорет замшелой корягой.
Но Пьеро да Винчи об этом не думал. Смущало его то, что завтра, наверное, придется увидеться с грозным родителем. Он тщетно пытался понять, для чего отец приютил у себя Катерину.
Переночевал он в маленькой гостинице, где чудесно пахло жареным луком, который хозяйка, хорошенькая вдова с вишневыми глазками в длинных ресницах, как раз только что разложила на блюде, где был нарисован петух с черным клювом, такой же, как тот, что гулял по двору. Стуча деревянными подметками и поскрипывая шнуровкой, вдова, держа в одной маленькой и смуглой руке свечу из свиного жира (воск был очень дорог!), лихо побежала вверх по крутой винтовой лестнице, оглядываясь на торопящегося за ней столичного постояльца и быстро помаргивая ресницами, длиннее, чем перья у дамского веера.
— Перину вчера поменяли, — сказала хозяйка грудным душным шепотом. — Теперь не перина, а чистое облако! Вот как упадете в нее, так заснете. Ей-Богу, не вру. Даже шляпы не сымете!
Луна, сморщившись наподобье старухи, смотрела, как стройный нотариус, живо притиснув к себе молодую вдову, уже жадно ищет своими губами ее шелковистый заманчивый рот.
— Ах, стыд-то какой! — захлебнулась луна и скрылась, не медля, за ближнюю тучу.
Много раз вспоминал Пьеро да Винчи эту минуту. Если бы до виноградника, до золотых волос Катерины, до ее груди с выпуклыми, красными, как кровь, сосками, до того, как она объявила, что у них непременно родится сын и они никогда не расстанутся, — если бы до всего этого кто-нибудь сказал бы нотариусу, что он, чья веселая сила мужская так славилась в Пизе, Флоренции, Падуе, Палермо, Венеции, Риме и даже в неброском местечке Ладисполи (поскольку он ездил туда за контрактом!), сказал бы ему этот кто-то, что ночью, оставшись один на один с милой женщиной, ресницы которой цеплялись за ноздри мужчины во время объятий, он вздрогнет, как будто ударенный громом, и так оттолкнет от себя эту женщину, что даже свеча в ее пальцах погаснет.
— Иди к себе вниз. Ничего не хочу. — И чтобы не видеть того, как она закрыла руками лицо и порывисто захлопнула дверь за собой, отвернулся, прижался к окну и шепнул еле слышно: — О mia signora! Моя госпожа!
Упал на недавно набитую пухом, пропахшую птичьим пометом перину и стал созерцать Катерину, явившуюся ему, как живая, в той самой мантилье, в которой была она с ним в винограднике. И вдруг она стала другой: он заметил морщинку у глаза, и треснувший ноготь, и, главное, тело, весьма располневшее, с уже выступавшим вперед животом. Дитя будет крупным. Срок — только три месяца, а мать уже вся изменилась, раздулась, как парус морской, переполненный ветром.
Тем же вечером состоялся разговор между Катериной, в самом деле сильно пополневшей, с заметно выпирающей из-под тесного платья грудью, и немолодым господином да Винчи.
— Итак, Катерина, — сказал он, волнуясь и все же прекрасно владея собой, — я верю тому, что твой этот ребенок — мой внук, и поэтому решил помогать и ему, и тебе.
— Я благодарю вас, — сказала она, поправив свой бледно-зеленый платок, так шедший к ее волосам и глазам.
Он крякнул с досадой:
— Подумай сама, Катерина, что значит «я благодарю вас»? Ну что?
— Меня еще в детстве учили тому, что в сердце своем носим мы благодарность. А все остальное — пустые слова.
— Допустим, — сказал он, уже успокоившись. — У вас, у арабов, свои представления. Вы — хитрые люди.
Она промолчала.
— Как видишь, я многое знаю, — сказал он. — О многом догадываюсь.
— А что мне с того? Я ведь и не скрываю.
— Мне нравится, что ты бесстрашна, упряма. Мне нравится, что ты красива лицом. И даже тот факт, что мой сын в утро свадьбы забыл, что он женится, встретив тебя, мне тоже понравился.
— Я не понимаю всех этих намеков, — сказала она, закусив край платка. — Скажите мне прямо, чего вы хотите.
— Чего я хочу? — Он покрылся испариной и, взяв ее за руку, вытер свой лоб. Она покраснела, но не удивилась. — Пока в тебе будущий внук мой, голубка, я даже под пыткой тебе не открою, чего я хочу.
И вздрогнул всем телом. Она тоже вздрогнула. Взглянула в лицо его, ставшее белым, как пена морская, и вмиг догадалась.
— Не будет вам этого.
— Ишь ты! Чего?
— А вот: ничего вам не будет, и хватит.