Уходя в мир иной и прощаясь навеки, любимый вождь мирового пролетариата дважды для верности продиктовал мне секретный номер валютного счета в швейцарском банке (и раза, пожалуй, хватило бы при моей абсолютной памяти!).
– Все золото партии большевиков… ваше… мой мальчик… – прохрипел он с трудом напоследок. – Да здравствует революция!..
42
По какому наитию Владимир Ильич мог предвидеть, что я не умру, – остается загадкой!
Уже через два-три часа, по свидетельству знаменитого средневекового врача Парацельса, у распятого начинается необратимый процесс деградации мышц, ума и эмоций.
Я же три года провел на кресте, скудно питаясь предутренними росами да изредка объедками, что по ночам приносил мне в клюве старый белый ворон.
О вороне речь впереди – пока же замечу: три года лишений вполне могли меня подкосить.
Из тысячи тысяч распятых уже на четвертые сутки в живых фактически оставался я один…
До сих пор затрудняюсь с ответом, когда у меня спрашивают о моих ощущениях на кресте.
Сказать, что мне было невесело, – мало.
По сути сказать – ничего не сказать.
На первых порах, помню, пока был жив Ленин, мои частные переживания на фоне его глобальных страданий казались ничтожными и не заслуживающими внимания.
Что все мои боли, стыдил я себя, в сравнении с его Болью?!
Жалость к нему, похоже, уберегла меня от жалости к себе (известно, что вернее всего нас губит жалость к себе!)…
Потом, когда его сняли с креста и, как какой-то мешок с костями, выкинули в мутные воды Москва-реки, я впал в жесточайшую апатию и потерял желание жить.
Создатель, увы, обошел меня, не наделил счастливым даром писателя, и даже сейчас, спустя годы, я с трудом нахожу слова для описания тогдашнего моего состояния.
Если я скажу, что мной овладело чувство бесконечной тоски, или беспредельного отчаяния, или удушающей пустоты, или непреодолимой усталости – эти слова лишь в ничтожной степени способны отразить ту бездну, в которой я оказался.
На Суматре (где я никогда не бывал) любой человек, приходящий в мир, сравнивается с сосудом, полным желаний.
И любой из людей расходует свое содержимое – как ему заблагорассудится.
Конец всех желаний именуется смертью.
То есть внешне при этом ты можешь казаться живым и даже как-то функционировать, но фактически ты – мертв…
В четырнадцать лет я фактически умер!
Образно говоря, мой сосуд опустел, и ничто более на свете меня не удерживало – кроме гвоздей…
Будь то в моих силах – я бы уже тогда покинул эту юдоль заблуждений и страданий.
Умри я тогда на кресте, я бы избежал самого страшного, что может случиться с человеком…
Возможный читатель моих признаний, пожалуй, решит, будто самое страшное в жизни – это закончить свой путь на кресте.
Однако же, опережая рассказ, замечу: в будущем меня ожидало кое-что пострашней…
Время шло, а я между тем оставался живым – вопреки всякому разумному пониманию.
Пространство вокруг столба стихийно, как вешнее поле сорняком, заросло самодельными торговыми шалашами, рюмочными, шашлычными, пельменными, парикмахерскими и прочими заведениями ярмарочного толка.
Чуть дальше, под сенью Кремлевской стены расположились: походная баня, передвижной публичный дом, цирк-шапито с дрессированными слонами, тир для стрельбы из мелкокалиберной винтовки и тотализатор.
Помимо лоточников, шулеров, торговцев краденым, гадалок, фокусников и проституток, внизу подо мной постоянно толклись благообразные служители различных религиозных культов, юродивые, туристы, корреспонденты газет, художники-передвижники и представители Красного Креста.
Меня бесконечно донимали вопросами о моем самочувствии (я не знал, что ответить!), рисовали с натуры, снимали для кино, на моем фоне проводили свадебные мероприятия и фотографировались.
Толпы зевак под моим столбом горячо обсуждали и спорили, сколько я так еще протяну.
Мне предрекали летальный исход, и то, что я выжил, подтверждает тринадцатый постулат Платона, гласящий, что нам не дано знать того, о чем знать не дано!..
43
Затрудняюсь сказать, когда я перестал ощущать боль и впал в состояние прострации: на второй, десятый или сотый день.
Но однако же на второй, десятый или сотый день мне послышался голос, блаженством наполнивший все мое существо.
– Бедный Кир… – с невероятным сочувствием произнес голос.
Я скосил глаза и обнаружил большого белоснежного ворона, мирно восседавшего на моем плече.
В нежно-розовом клюве он цепко держал ломтик сыра и смотрел на меня без опаски; даже, сказал бы, с предельной доброжелательностью.
То явно был ворон, но белый – что меня, собственно, и удивило.
– Ну да, про меня говорят, что я – единственный в своем роде! – спокойно ответствовал ворон, без тени зазнайства.
Как сейчас помню, меня восхитил голос птицы: высокий и низкий одновременно, а также прекрасное, без вульгаризмов, произнесение русской речи.
Говорить из-за сухости губ я не мог – но все же я мыслил, чего для моего неожиданного гостя, судя по всему, было достаточно.