Она хотела заговорить, хотела сказать ему, что она понимает, почему он сделал с ней то, что сделал, но вместо слов у нее из горла вырвались только сдавленные хрипы и кровавые пузыри, а язык как будто прилип к нёбу.
На этот раз Шейн проснулась не потому, что ее жуткий сон достиг обычной смертоубийственной кульминации. Ничего этого не было. Просто ей страшно хотелось пить. И еще — в туалет. Вечером, перед сном, она выпила полбутылки вина, чтобы приглушить боль «в самой глуби ее внутренностей», и, похоже, она добилась, чего хотела: у нее так раскалывалась голова, что она позабыла и про боль в животе — и даже про боль в бедре.
Волосы были какими-то липкими, склизкими и пахли вином. Шейн пошла в ванную. Лезть под душ не хотелось, и она решила промыть волосы над раковиной. Она даже слегка удивилась, что вода не сделалась красной, когда она намочила голову. Кровь стучала в висках: бум-бум-бум. Похоже, вчера она все-таки перебрала со спиртным. Она вдруг с ужасом поняла, что не помнит, как она вчера ложилась спать и чем завершилась работа над второй страницей исповеди. Она наскоро вытерла волосы полотенцем и бросилась в комнату.
Вторая страница так и лежала на столе, в тонкой папке из прозрачного пластика. Шейн внимательно осмотрела сморщенный лист. Вроде бы все в порядке. То есть, конечно, страничка была подпорчена — но явно не по ее вине.
Шейн открыла блокнот с принцессой из «Звездных войн» и убедилась, что текст переписан. Хотя она совершенно не помнила, как она это писала. И что самое удивительное: почерк был даже более разборчивым и аккуратным, чем когда она пишет в трезвом виде.
Шейн вернулась обратно в ванную и включила фен, чтобы нормально высушить и уложить волосы.
В обеденный перерыв они с Маком засели в том самом кафе у моста на Западном берегу, где Шейн едва не стошнило от блинчиков, и там она прочитала ему очередной кусок покаянной исповеди Томаса Пирсона. Мак слушал очень внимательно. Он сидел, наклонившись к ней очень близко, так что его щека едва не касалась ее плеча, но опять же в кафе было шумно — телевизор над стойкой работал на полной громкости. Передавали какую-то американскую мыльную оперу, и все посетители и официантки с интересом следили за развитием событий.
— «Так что я хотел просто ее задушить — и всё», — читала Шейн под аккомпанемент голосов третьесортных актеров, изливающих друг на друга избыток неубедительной желчи.
Но, спаси меня, Господи, мои руки ослабли, и им уже не хватало сил, чтобы оставить отметины на ее коже — по крайней мере такие отметины, что не исчезнут, как только я разожму хватку. Те самые руки, что пробивали гарпуном китовую шкуру, что поднимали тюки и бочки весом больше взрослого мужчины… те самые руки, что даже в последние годы немощи и слабосилия разрубали полено одним ударом топора… эти руки теперь не могли оставить ни одного синяка на ее бледной и нежной шейке. Ни одного синяка, который ее спасет. Мне мнилось, я слышу ее тихий голос, обреченный теперь до скончания времен звучать скорбным эхом на бесплодных просторах Ада, голос милейшего существа, которому теперь суждены только вечные муки, — и он звал меня, этот голос, он рыдал и просил меня: сделай хоть что-нибудь, сделай, пока не поздно. Пока не пробил страшный час, и ее не нашли, обнаженную и готовую для Проклятия. Никто не мог ей помочь — только я. Только я стоял между ее беззащитной душой и жесточайшим из Жребиев, что выпадает на душу людскую. Только я мог ее уберечь и спасти. Я замешкался только затем, чтобы накрыть ее одеялом, и сразу, не медля, пошел за ножом
Шейн отложила блокнот, взяла свою чашку и отпила кофе.
— Ага, — понимающе усмехнулся Мак. — Coitus interruptus…[3]
Шейн отпила еще кофе, не на шутку встревоженная своей полной и безоговорочной неспособностью достойно ответить на это весьма «проницательное» — или, наверное, будет вернее сказать, оскорбительное — замечание. С одной стороны, она не какая-то там жеманница и ханжа (да и потом, он же врач), чтобы напрягаться на подобные замечания, но с другой стороны, ее возмущал такой грубый и откровенный цинизм на грани приличий. Пока Шейн лихорадочно соображала, что сказать, она упустила момент и решила вообще промолчать. В общем, похоже, история с Патриком повторяется. С ним она тоже теряла способность открыто высказывать свое мнение насчет его жизненных и моральных ценностей.
— Знаете, что мы сделаем? — сказал Мак, вонзая вилку в кусок шоколадного торта. — Мы продадим эту историю в прессу.
Мы? — подумала Шейн про себя, но не стала заострять на этом внимание.
— В какую прессу? — спросила она не без ехидства. — В «Вечерний Уитби»?
Еще пару минут назад он смеялся, просматривая свежий номер местной газеты, которую тут в кафе раздавали бесплатно всем желающим: издевался на свой столичный лондонский манер над названиями типа «поселок Поджарка» и выдумывал дурацкие истории для раздела «Новости нашего городка», вроде эпидемии пситтакоза среди домашних голубей. «В настоящее время старший инспектор Бобрик проверяет очередную версию, согласно которой в распространении смертоносных бактерий виноват мистер Вредос, председатель городского клуба «Заоблачная голубятня». Мистер Вредос якобы приобрел вышеозначенные бактерии у одного беспринципного ветеринара, лелея коварные планы применить это бактериологическое оружие в беспощадной войне с конкурентами», — бубнил он, сидя с абсолютно непроницаемым, каменным лицом. И Шейн поневоле смеялась.
— Как-то вы немасштабно мыслите, — проговорил он с улыбкой. — Я вот себе представляю большую статью в толстом иллюстрированном журнале — может быть, в «The Sunday Times» или «Telegraph».
Шейн взбесило его снисходительно покровительственное отношение. Тем более что он знала «большой и гадкий мир» прессы не понаслышке — после всего, что она повидала, когда ездила с Патриком по горячим точкам.
— Думаете, их это заинтересует? Да взять хоть наши раскопки в аббатстве… нигде — ни строчки. В наше время, чтобы возбудить интерес газетчиков, надо выкопать как минимум круглый стол короля Артура или найти неизвестную ранее пьесу Шекспира.
— Я думаю, их это заинтересует. Это убийство. А убийство всегда хорошо продается.
Она понимала, что он прав. Но все равно продолжала спорить — как будто что-то ее заставляло. Ее мутило при одной только мысли, что эту прекрасную рукопись XVIII века, над которой она так любовно трудилась уже два дня и будет трудиться еще, растиражируют на страницах какого-нибудь одноразового воскресного приложения — из тех, что обычно выбрасывают в помойку сразу же после прочтения.
— Да, это убийство. Только очень и очень просроченное. — Шейн постаралась скопировать его тон: шутливый и одновременно циничный. — Срок годности у него кончился еще веке так в позапрошлом.
Он рассмеялся и посмотрел ей в глаза, перегнувшись через стол.
— Убийство — это продукт длительного хранения. Оно вообще никогда не портится. — Он вдруг придвинулся еще ближе к Шейн и поцеловал ее в щеку, прямо у краешка рта.