— Летим же, Малыш! — позвали его папа и крёстный. И они полетели домой.
Дома был Малыш как убитый. Ничего не говорил, но на следующий день всё опять повторилось. Сначала он полетел в свой сад, немножко посветил, потом уселся на грушу на самый верх, не обращая ни на что внимания и ничего не замечая, начал умствовать.
— А почему я должен тут светить! Лишь бы светил. Здесь нас и так хватает, а она говорила, что хотела бы стать таким же светлячком.
И так он себе говорил, ни на что не обращая внимания и ничего не замечая, однако слетел с груши и фьють — вверх, мимо леса, через холм, вдоль ручья — вот и та межа, вот и заросли на ней, и здесь Малыш остановился. Он не знал, стоит ли ему или не стоит. Но тут к нему выбежала Вероника.
— Малыш, я так и думала, что ты прилетишь. Я люблю светлячков, когда они красиво светят.
— Послушай, Вероника, ты хотела бы стать светлячком?
— Ну, если бы я не была божьей коровкой, я бы…
Но тут вдруг от ручья как прилетит этакий сердитый молодой божий бычок. Весь красный, как пламенем объятый, а чёрные глаза его прямо-таки сверкали. И набросился на бедного светлячка.
— Ну ты, пацан, ну ты, негодник, ну ты, бродяга — ты же скверный парень, так ведь? Ты, пацан! Я тебя здесь уже не первый раз вижу! Ну ты, малец, чего тебе здесь надо?
И стал наступать на Малыша.
Вероника испугалась и убежала домой. Малыш тоже испугался и начал пятиться. Но божий бычок за ним, а тут у ручья объявился ещё один бычок.
— Иди сюда, иди сюда, тот парень здесь!
И тот бычок прилетел, и они с двух сторон взялись за бедного Малыша:
— Ну ты, малёк, чего ты со своими не ходишь! Чего тебе, пацан, здесь надо!
И один его лупил с правой стороны, а другой колошматил с левой.
Малыш всё пятился и пятился, кое-как защищался, но получал сразу от двоих, а было это немало. И каждый раз:
— Ну ты, пацан, ты малёк, чего со своими не ходишь! Чего тебе, пацан, здесь надо!
И снова, пока не спустились к ручью. Тут первый божий бычок ему так врезал, что Малыш кубарем полетел.
— Вот тебе, пацан, и больше здесь не показывайся!
Потом они от него отстали, и Малыш скорее вскочил, словно всё было в порядке, но на самом деле не было. Левую заднюю ножку он волочил, и она сильно болела, но плакать он стыдился.
Что же делать? Было ещё рано, а назад в сад далеко! Он забрался в траву и охлаждал ножку в росе, пока звёздочки не стали блёкнуть. Потом заковылял домой. Был ещё в пути, когда папа и крёстный его нагнали.
— Что с тобой, Малыш? Ты же хромаешь.
— Папа, я упал и ударился.
— Ты, говоришь, упал? Да кто этому поверит!
— Да, я упал на землю и ударился вот здесь левой ножкой. Даже пошевелить ею не могу.
И когда папа это услышал и увидел, ему стало жаль Малыша, и он пошёл ему немного помочь. Крёстный же качал головой, но ничего не говорил.
Мама их увидела в окно и сильно напугалась.
— Что случилось? Ради Бога, что случилось?
— Малыш вот говорит, что упал и ударился. Но мне что-то не верится.
— А ты, Малыш, упал и сильно ударился?
— Ну не сильно, мама, но здорово. Левая ножка у меня сильно болит.
И тогда они с Малышом скорее пошли домой, а когда он совсем отказался ужинать, велели, чтобы шёл ложиться, и что к утру ему будет лучше. И Малыш лег, но не спал, и утром лучше не было. Левая ножка у него сильно болела, вся горела и отекла.
И тогда папе пришлось лететь одному, а Малыш остался лежать. Но Яночка уже спешила и несла с собой маслице из тимьяна. Ничего не говорила и ни о чём не спрашивала, только всю ножку Малышу хорошенько натёрла. Когда же осталась с Малышом наедине, то начала:
— Малыш, ты ведь не слушался, правда?
Но Малыш молчок.
— Ну ладно, если хочешь, чтобы это было у тебя на совести — мне очень жаль, но заставлять я тебя не могу. Однако ты знаешь, где я живу.
И, сказав так, Яночка ушла.
Малыш молчал, но был мрачен. На следующий день тем не менее снова был на ногах, а на третий день собирался опять лететь с папой. И полетел, и как будто бы всё было в порядке. Ни на что не обращал внимания, ничего не замечал, и всё светил, светил и светил в том самом саду рядом с красивым домом.
Та высокая женщина сидела под ясенем и вязала чулок, Эля и Павлик играли на лужайке. С ними был беленький ягнёнок с красной ленточкой на шее. Он щипал травку и скакал, они скакали вместе с ним и радовались. На Малыша даже не оглянулись.
Но женщина под ясенем обернулась и Малыша увидела, а Малыш тоже их всех видел, но совсем не обращал внимания, вообще их не замечал, а всё светил и светил, и так всю ночь до самого утра, и на следующую ночь тоже, и так всю неделю, и весь месяц.
Дни были всё короче, а ночи длиннее, а Малыш становился всё мрачнее. Никого вообще не замечал, ни крёстной, ни Голубки, а Яночку как будто бы снова боялся почти так же, как поначалу, но светил, светил и светил.
Пока однажды, уже ближе к осени, чуточку вечером посветил, потом уселся на груше на самом верху и начал умствовать.
— Ведь это не займёт много времени, а я бы мигом опять назад. Уже скоро зима будет.
И так он себе сказал, ни на что не обращая внимания и ничего не замечая, слетел с груши и фьють — вверх мимо леса, через холм, вдоль ручья, вот и та межа, вот и заросли на ней. Но внизу под межой Малыш остановился и прислушался.
Что это?
Из зарослей доносилось громкое пение, а за ним бурное ликование и шум.
Что же это?
Когда Малыш оглянулся, то вверху на меже увидел маленького жучка. Он лежал в траве на брюшке, подложив руки, и смотрел, и слушал. Малыш к нему подкрался.
— Бронзовка, что здесь происходит?
— Ты не знаешь? У Вероники из зарослей свадьба.
— Господи! Правда свадьба?
— Конечно! Выходит за молодого божьего бычка вон оттуда, с другой стороны, из шиповника.
— За этого? Знаешь, он такой сердитый, а глаза у него прямо-таки сверкают.
— Да, когда он злится. Но сегодня он не злой. Смотри, уже выходят из зарослей.
И они выходили из зарослей, впереди божий бычок с Вероникой — вёл её за руку.
Едва Малыш это увидел, ах, всё в нём перевернулось, и в голове у него словно полыхнуло, и он мигом прочь оттуда подальше. Он всё летел и летел, пока не очутился у рощицы. Под скалой рос высокий вереск, а под тем вереском бархатный мох, а во мху на самой скале очень, очень красивый домик. Малыш ввалился в дверь, даже не поздоровавшись, опустился на табуретку и заплакал, и всё плакал, плакал и плакал так, что и камень смог бы разжалобить.