Вторая ударная армия под командованием генерал-лейтенанта Федюнинского с боями вышла к Нарве-реке и с ходу форсировала ее в двух местах — севернее и южнее города Нарвы. Немцы контратаковали непрерывно, ожесточенно — и выбили федюнинцев с северного плацдарма. Но южный удалось удержать и расширить. Тут шаг за шагом части Второй ударной проламывали «Пантеру» и, продвинувшись на полтора десятка километров в глубину, остановились близ эстонского поселка Аувере. До одноименной станции на железной дороге Нарва — Таллин оставалось всего ничего, три-четыре километра, но пройти их было невозможно. Противник не мог позволить Федюнинскому перерезать железную дорогу — это означало бы падение «Танненберга», открывало русским ворота на запад.
Так в десяти километрах к югу от Нарвского залива образовался Ауверский выступ. Штабные карты как бы сами подсказывали: если на берегу залива, в тылу противника, высадить десант и нанести удар на юг в направлении станции Аувере, а навстречу десанту, с острия выступа, выдвинуть части Второй ударной, то, сомкнувшись у этой станции, они возьмут немецкую группировку, обороняющую Нарву, в окружение — и «Танненберг» будет разгромлен.
Командующий Ленинградским фронтом генерал армии Говоров предложил командующему Балтийским флотом адмиралу Трибуцу срочно подготовить десантную операцию. Местом высадки морского десанта армейский и флотский штабы избрали деревню Мерекюля на берегу Нарвского залива, в семи километрах к западу от устья Нарвы.
Из состава 260-й ОБМП — отдельной бригады морской пехоты, стоявшей в Кронштадте, был назначен в десант батальон автоматчиков под командованием майора Степана Маслова с приданными ему подразделениями — в том числе и ротой, в которой служил сержант Виктор Колчанов.
Второго февраля батальон покинул Западную казарму. Впереди шел, воинственно трубя в трубы, лязгая тарелками, бригадный оркестр. Автоматчики — пятьсот парней, все молодцеватые и крепкие, как на подбор, в белых полушубках — били строевой шаг. На Ленинской, на Июльской останавливались и глядели на ладную колонну прохожие. Вообще-то улицы военного Кронштадта были пустоваты, но все же попадались на пути батальона женщины, и парни, понятное дело, ловили их взгляды, улыбались в надежде поймать и унести с собой ответную улыбку.
Прощались с Кронштадтом.
В Средней гавани зимовали, приткнувшись кормой к гранитной стенке Усть-Рогатки, корабли, а среди них «Москва», «Волга» и «Амгунь» — три стареньких шаланды, в начале войны переоборудованные в канонерские лодки. На их узкие палубы в три ручья потекли десантники, топая по звонким от мороза сходням. Посадка шла быстро. Начальник штаба батальона старший лейтенант Малков и командиры рот, стоя у сходен, считали бойцов.
Проходя мимо Малкова, сержант Колчанов подивился про себя, до чего красив начштаба. Вот, подумал, лицо истинного мужчины-воина — волевое, с решительным изломом черных бровей, с твердым ртом, — лицо, словно вылепленное античным скульптором.
Стемнело по-зимнему рано. Буксиры поволокли канонерские лодки сквозь взломанный лед к воротам гавани. За воротами канонерки дали ход, их палубы затряслись от работы машин. Медленно выстроился караван в кильватерную колонну — тральщики, канлодки, буксиры, — медленно двинулся по фарватеру на запад, чуть подсвеченный зашедшим солнцем. Фарватеру этой зимой не дали замерзнуть, движение к острову Лавенсари — форпосту Балтфлота посреди Финского залива — не замерло. Но льдины то и дело торкались в корпуса кораблей, производя неприятный скрежет.
Молодцы-автоматчики расположились в кубриках. Матросы канлодок отнеслись к гостям с полным радушием, свои койки им отдали, притащили с камбузов пузатые чайники с горячим чаем — пей, морская пехота, согревай нутро, в десанте-то согрева не предвидится, так?
Колчанов и еще несколько десантников не торопились в тепло кубрика — торчали на юте «Москвы», поворотясь спиной к колючему ветру. Смотрели, как растворяются в вечерней синеватой мгле приземистые очертания Кронштадта.
— Ну, все, — сказал Кузьмин Василий, когда растаял, будто и не было его, Морской собор. — Прощай, любимый город. Пишите письма, мама, а куда — незнамо.
Этот Кузьмин был лихой боец. Как и многие тут, в батальоне, он воевал на Ханко. В составе десантного отряда капитана Гранина высаживался на скалистые островки в сумрачных финских шхерах. Уцелел, счастливчик, под огнем. При эвакуации гангутского гарнизона он оказался на транспорте «Иосиф Сталин», подорвавшемся в первую ночь перехода на минном поле. Кузьмин не растерялся, сиганул с обреченного судна на подошедший к его борту тральщик, в тот же миг тральщик резко отбросило волной, и Кузьмин с разлету окунулся в ледяную купель. Отчаянно работая руками, всплыл. Море было дикое, взлохмаченное, оно отнесло Кузьмина в сторону от тральщика, схватило ледяными пальцами за горло, и уже заходился Кузьмин, хватая ртом воздух, режущий, как стекло, — тут он увидел огромный черный шар, высунувший из воды тускло поблескивающий в лунном свете лоб с рожками. Плавучая мина! Она моталась на волнах, подплывая, и Кузьмин ухватился обеими руками за ее шероховатую и скользкую от налипшей морской мелочи поверхность, остерегаясь коснуться колпаков: знал, что в них дремлет взрыв. Море бросало Кузьмина, распластавшегося на мине, вверх-вниз, вверх-вниз. Легкие уже не принимали воздух, да, это был конец, прощайте, братцы… До гаснущего сознания дошел выкрик: «Бросай мину! Бросай… твою мать!» Кузьмин увидел метрах в десяти катер «морской охотник». Мина со всадником толчками приближалась к катеру, оттуда ей навстречу протянулись отпорные крюки, и катерники, державшие их, страшно матерились, требуя, чтобы Кузьмин слез с мины, иначе расстреляют его. Мат — это было единственное, что еще могло дойти до полуживого Кузьмина. Он оттолкнулся от мины, ухватился за один из багров. Матрос, стоявший на привальном брусе катера, одной рукой держался за леерную стойку, а второй сцапал Кузьмина за ворот шинели. Он, Кузьмин, не помнил, как было дальше. Очнулся от того, что лицо горело, весь он горел, будто на пожаре, и мелькнула безумная мысль: уж не угодил ли он, за грехи-то свои, прямой дорожкой в ад? В следующий миг, однако, понял, что пока обретается на этом свете — лежит в катерном кубрике на койке, под тремя одеялами, в чужом белье. В сухом! Голова была мутная, отчетливо ощущался спиртной дух. Да так оно и было. Как сказал Кузьмину скатившийся в кубрик матрос, спиртягу ему не только влили в глотку, но и растерли со спиртом окоченевшее тело. «Спасибочко, — прохрипел Кузьмин, еле ворочая языком. — А мина как?» — «Мина? Мы ее за корму отвели отпорниками». — «Эх, — бормотнул Кузьмин, — а я-то хотел на миночке еще покататься». — «Чего? — Катерник усмехнулся. — Миночка! Чудик ты».
Чудик не чудик, а счастливчиком Василий Кузьмин был точно. В огне не сгорел, в воде не потонул, сплясал, можно сказать, со смертью жуткую пляску.
Он, кстати, и был плясун. На смотрах самодеятельности рвал «Яблочко» так, что пыль столбом. Ну как же, бывший король танцплощадки в подмосковной Апрелевке, покоритель девичьих сердец, этакий зеленоглазый жоржик с франтоватыми черными косыми бачками.
Стоявший рядом с Кузьминым Цыпин затушил махорочную самокрутку о подошву сапога, кинул окурок за борт.