У тебя паранойя, сказала она, ты живешь в выдуманном мире, твое безумие, твоя ненависть, твои преувеличения и просто-напросто ложь могли бы кого угодно вывести из себя, если бы ты не вызывал жалость. Картина нашего отечества в твоем бесконечном письме этому, как его, Бахманну – не что иное, как бесконечный ряд преувеличений и лжи, возьмем хотя бы этого автора криминальных романов, – никому в наших, как ты выражаешься, широтах и в голову не придет рассматривать его книги как нечто серьезное, это чисто развлекательная литература, его романы даже никогда не рецензируются в культурных разделах, а описание алкогольных обычаев народа, мягко говоря, не универсально – ко мне, во всяком случае, оно не относится. Подумай, что будет, если Бахманн по глупости решит использовать твою писанину для своей брошюры, что за картина нашей родины предстанет перед иностранцами! Ты просто рехнулся, сказала моя жена. Вся эта болтовня про завистливость, всеобщую пошлость и низость, про все эти преследования и заговоры… что, все восемь с половиной миллионов населения страны – твои враги? И новорожденные в том числе? Дементные старцы? Вся страна состоит в заговоре против тебя, а теперь, значит, ты и меня зачислил во враги?
Ты меня вообще не понимаешь, сказал я, то, что ты называешь ложью, – не что иное, как чистая, я бы даже сказал, дистиллированная истина, и я ничего не преувеличиваю, наоборот, скорее смягчаю… мне вообще непонятно, как могут состоять в браке два таких разных человека – то, что один называет ложью, для другого – святая истина, мне непонятно, как они вообще могут жить под одной крышей, это не я, а ты навязываешь мне свои взгляды, это ты с одной стороны приукрашиваешь действительность, а с другой – очерняешь, чего стоит хотя бы твое замечание относительно моей гигиены, что от меня якобы воняет, – если бы от меня и в самом деле воняло, неужели я бы это не заметил? Чей нос ближе к моему телу – твой или мой? Единственное, чем от меня пахнет, – это моим законным возмущением; я тебя не понимаю, сказал я, тебе, по-видимому, хочется уколоть меня побольнее. Хорошо, ты можешь покинуть комнату, продолжил я, не отводя от нее взгляда, ты можешь вообще уйти, эта квартира – мое единственное убежище, особенно теперь, когда меня преследуют враги, а ты, похоже, примкнула к ним, это мое единственное убежище, у меня уже нет возможности находить убежище в моем писательстве… Ты, скорее всего, не понимаешь, в каком я положении, ты же сама художник, должна бы понять, что такое творчество, но я, скорее всего, переоценил тебя и как художника, и как человека, иначе как это расценить – ты фанатично защищаешь все, что я ненавижу и презираю.
При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.
Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.
Она посмотрела на меня долгим взглядом и вышла из комнаты. Этого не может быть, подумал я, моя жена, моя опора и поддержка, мы женаты шесть лет, и она всегда была мне опорой и поддержкой, – и теперь она в лагере моих врагов! Как я мог не заметить этого раньше, как я мог не видеть ее нарастающей злобы… в одном она, может быть, права – я слишком долго не выходил из моего кабинета, мучимый невыносимой немотой, к которой меня принудили мои преследователи, я, может быть, и впрямь метался от стенки к стенке, как пойманный тигр, и даже разговаривал сам с собой, но вовсе не как помешанный, это-то я знаю точно, при чем здесь помешательство, никакого помешательства, я просто формулировал для себя мою ненависть к нашей общей родине, просто-напросто ощетинился, как дикобраз, но это ведь совершенно оправданная самозащита, не так ли… конечно, это могло ей показаться чудачеством, но при чем здесь сумасшествие… да, в одном она права – я почти не выхожу на улицу, а с другой стороны, что мне там делать – осень, ледяной ветер, дождь с утра до ночи… что мне там делать, я же не бездомная собака. Летом я выходил иногда, но почему я должен выходить сейчас, когда дует ветер и идет дождь… разве это не нормально – человек остается дома в такую погоду, что ему делать на улице, если там ветер и дождь, что за дурацкие и злобные обвинения, нет никаких сомнений – она с ними, она в лагере врагов. Сейчас она там, подумал я, уставясь на перегородку между нашими комнатами, сразу за этой стенкой начинается царство зла, и это шуршание и шелестение, что я слышу, – это звуки, издаваемые врагами, это враждебные звуки, поскольку теперь моя жена – а скорее всего, не только теперь, а уже давно, – скорее всего, уже давно жена моя в лагере моих врагов, и этот звук, это шуршание старых фотографий – это определенно враждебный звук, ну нет, этого я не потерплю, нет никаких причин, чтобы я не среагировал на эту провокацию, ни один нормальный человек не станет такое терпеть, с этим надо кончать, решил я, хотя бы временно.
Я вышел из кабинета и пошел в студию жены. Она стояла на полу на коленях, рассматривая контактные отпечатки только что проявленной пленки. На низком шкафчике горела стеариновая свеча, а рядом лежала наша свадебная фотография; значит, она ее еще не выкинула, а собиралась. Очень на нее похоже, подумал я, а почему нет? Почему это должно быть на нее не похоже, она всего пару минут назад вышла из моего кабинета, в раздражении и возмущении, скорее всего, она все еще раздражена и возмущена, даже ее спина выражает враждебное возмущение, рука выражает враждебное возмущение, даже ее дыхание, быстрое и неровное, тоже выражает враждебное возмущение.