Его перо побежало по бумаге.
— Что ты делаешь? — Она схватила его за локоть.
— Отстань! — Он оттолкнул ее.
Но она успела заметить черную строку:
— «Пределов нет планетам, звездам, солнцам…»
Не помня себя, она закричала:
— Постой, Дэвид, вычеркни, пока не поздно! Прекрати!
Он посмотрел на нее так, будто их разделял длинный, темный, гулкий туннель:
— Вычеркнуть? Еще чего? Это же поэзия! Не вычеркну ни единого слова. Я остаюсь поэтом!
Она кинулась на него и ощупью выхватила перо. А потом в мгновение ока вымарала всю строку.
— Пока не высохли чернила, пока не высохли чернила!
— Идиотка! — заорал он. — Не смей ко мне приближаться!
Она бросилась к окну. Первые вечерние звезды были на месте, и полумесяц тоже. От облегчения у нее вырвался сдавленный всхлип. Резко обернувшись, она устремилась к мужу.
— Хочу помочь тебе…
— Не нуждаюсь!
— Ты что, ослеп? Разве тебе не видна сила твоего пера?
Чтобы хоть как-то разрядить обстановку, она налила ему еще шампанского; оно было принято без возражений.
— Ах, — устало вздохнул он, — голова кругом идет.
Но это его не остановило, и он продолжал писать, не сводя глаз с нового листа бумаги.
— Вселенная… ей края нет… и мириады звездных глаз…
Она лихорадочно подбирала слова, хотя бы обрывки фраз, которые могли бы отвлечь его от этого занятия.
— Слабые стихи, — выпалила она.
— Почему это слабые? — не отрываясь, переспросил он.
— Надо заложить основу, а на ней уже строить здание, — рассудительно пояснила она. — Вначале показать, как заводится пружина часов или как Вселенная начинается с молекулы, а потом прорастает сквозь звезды небесным фейерверком…
Перо замедлило бег; Дэвид нахмурился.
Заметив, что ее слова возымели действие, она поспешила продолжить:
— Понимаешь, милый, тебя захлестывают эмоции. Не нужно начинать с грандиозных вещей. Прибереги их на самый конец. Двигайся к кульминации шаг за шагом!
Между тем чернила высыхали. Она не сводила глаз с исписанного листа. Еще каких-то шестьдесят секунд… Он оторвал перо от бумаги.
— Возможно, в этом что-то есть. Повторяю: возможно. — Он отложил перо в сторону.
— Так оно и есть, я убеждена, — засмеялась она. — Дай-ка мне ручку… вот так…
Она боялась получить отпор, но он сидел молча, подперев ладонью свой бледный лоб, и мучился от избытка выпитого шампанского.
Ее рука перечеркнула стихотворение жирной чертой. У нее замерло сердце.
— Вот теперь, — заботливо сказала она, — ты возьмешься за перо, а я буду помогать. Начинай с малого и возводи здание, как пристало художнику.
Его глаза подернулись серой поволокой:
— Может, ты и права. Может быть, может быть.
За окном стонал ветер.
— Ну-ка, поймай этот ветер! — предложила она, оставляя лазейку для его тщеславия. — Поймай ветер!
Его пальцы поглаживали ручку.
— Поймал! — раздался хмельной выкрик. — Поймал ветер! Заточил в чернильную клетку!
— Лови цветы! — взволнованно подсказала она. — Не пропусти ни одного цветка в долине! И траву забирай!
— Есть! Поймал цветы!
— Теперь пригорок! — скомандовала она.
— Есть пригорок!
— Долину!
— И долину!
— Солнечный свет, запахи, деревья, тени, дом с садом и все, что в доме!
— Да, да, да, — кричал он, не прекращая писать.
И пока он бойко водил пером по бумаге, она сказала:
— Дэвид, я люблю тебя. Прости меня, милый, за то, что я сейчас сделаю…
— Что? — не расслышал он.
— Ничего особенного. Просто мы не ценим того, что у нас есть, и всегда хотим переступить черту. Ты тоже этого не избежал, Дэвид, и совершил ошибку.
Не отрываясь от работы, он закивал. Она поцеловала его. Он потрепал ее по щеке.
— Знаете что, юная леди?
— Что?
— Вы мне нравитесь, да, голубушка, вы мне определенно нравитесь.
Она встряхнула его за плечи:
— Не спи, Дэвид, не спи.
— Глаза слипаются. Спать хочу.
— Еще не время, дорогой. Вот напишешь стихотворение, последнее стихотворение, Дэвид, самое прекрасное, и уж тогда… Послушай меня…
Он покрутил в руках перо.
— А что писать-то?
Она пригладила его волосы, дотронулась пальцами до его щеки, поцеловала, не сдерживая дрожь. Потом закрыла глаза и начала диктовать:
— Жил-был добрый человек по имени Дэвид, и была у него жена, звали ее Лиза…
Перо двигалось мучительно и устало, еле-еле выводя слова.
— Ну?
— И жили они в домике, что стоял в райских кущах…
У него едва хватало сил продолжать. Но она была начеку. Он поднял глаза:
— Ну? Что дальше?
Она обвела глазами комнату, вгляделась в ночь за окном и услышала, как вернулся ветер, чтобы напеть ей на ухо свою песню. Взяв мужа за обе руки, она стала целовать его сонные губы.
— Вот и все, — сказала она. — Чернила высыхают.
Через полгода в эти края наведались издатели из Нью-Йорка — и вернулись к себе в Нью-Йорк всего лишь с тремя листками бумаги, которые ветер много дней гонял по разоренной, израненной, опустевшей долине.
Издатели в недоумении переглядывались.
— Ну и ну, ничего не осталось, — говорили они. — Голый утес, ни травинки, никаких следов человеческого присутствия. Даже дом, где он жил, как ветром сдуло! Дорога — и та пропала! И его самого нет. И жена сгинула! Ни слуху, ни духу. Можно подумать, лавиной снесло! Голая местность! Все исчезло! Ушло! Остались каких-то три стихотворения!
О поэте и его жене больше никто не слышал. Из Аграрной академии — а это не ближний свет — приезжали в беззастенчиво оголенную долину ученые мужи, но поспешили унести ноги, а потом еще долго качали головами.
На самом же деле, что пропало, то нетрудно отыскать.
Достаточно перелистать страницы его последнего, совсем тонкого сборника и прочесть эти три стихотворения.
И появится она, бледная, прекрасная и бессмертная, излучающая тепло и свежесть, вечно юная, златовласая, подставившая лицо ветру.
Совсем рядом, на следующей странице — он сам, исхудавший, улыбчивый и решительный, с черными как смоль волосами: стоит подбоченившись и оглядывается по сторонам.