Хоть увиделись они и впервые, судьба уже сводила Суворова с французом. Приехав в Берлин два года назад по стипендии ДААД, он был поселен в ту же квартиру на Шторквинкель, 12, которую перед тем занимал Расьоль. Догадаться было несложно: на полках кабинета Суворов насчитал с десяток брошенных книг с посвящением авторов «Дорогому Жан-Марку в знак дружбы». Как видно, в дружбе Расьоль особой нужды не имел…
— Доброта сродни сифилису: трудно лечится и, пока дело не кончится провалившимся носом, до обидного незаметна для окружающих. Я просто здоров, моя милая, хотя лыс и мал ростом. Но лично тебе это же не мешает?
Адриана запустила в него огрызком. Расьоль увернулся и победно захохотал:
— Вот вам, Георгий, наглядный пример несовершенства человеческой природы: все споры о доброте заканчиваются, как правило, неприкрытым насилием со стороны тех, кто ее проповедует. Вам-то, русским, опыта на сей счет не занимать. Простите меня за бестактность.
— Не паясничай, — сказала девушка, тягуче облизнула пальцы, обмакнула их в салфетку, поползла рукой в сумочку, обнажив еще раз тугое бедро, и со второй попытки — видимо, чтоб не хватить через край с совершенством — прикурила новую сигаретку (в этот миг Суворов вспомнил, что живет как раз в год Змеи). — Хотя бы за завтраком.
— У тебя все равно анорексия, — сказал Расьоль. — Ее воротит от одного только вида пищи и даже просто от слова «пожрать»…
— Меня… воротит… от тебя, — парировала, облачившись в дым, подруга и, выдохнув голос из-под тумана, вдруг добавила: — Дракончик, я пошла рыгать.
Засим поднялась и, не выпуская из губ сигареты, удалилась, шатаясь, из комнаты. Француз лишь пожал плечами и опять не поскупился на комментарий:
— Сколько б ни пыжилась, не может простить себе влюбленности в такого урода, как я. Ее тошнота — это образ Расьоля. Рано или поздно я перестану ее жалеть и — конечно, из жалости! — выброшу на ту же помойку, где подобрал год назад. Возможно, спасу тем самым ей дар, а он у нее немалый.
— Что она пишет? — спросил Суворов, чтобы сгладить неловкость минуты (если уж нет надежды сгладить неловкость трехмесячного соседства, на которое их обрекли). — Прозу? Стихи?
— Посередке: рифмованная проза психопатки, понявшей, что давно мертва. На редкость талантливо, хотя и банально. Впрочем, что такое шедевр, как не талантливая банальность психопата? Верно?
Суворов не сразу ответил. С пустого стула, застряв вопросительным знаком в обивке, свисала красная нить. Проследив взгляд сотрапезника, Расьоль поднырнул, сорвал нитку и машинально намотал ее себе на палец. Суворов оценил разоблачающий язык телодвижений подробным вердиктом, правда, не став оглашать его вслух: «Своим неосознанным жестом толстяк застолбил за собой права суверена, обобрав меня на невинный пустяк, да еще подвязал колечком на перст красноречивое предостережение. Самец чует самца, как писатель писателя. В первом случае чешутся когти, во втором — кулаки».
Почесав свои о ребро стола, он забросил приманку:
— Я читал ваш последний роман.
Расьоль кивнул:
— Занятная книга, не так ли? Хотя вам, бьюсь об заклад, не понравилась.
— Книга эффектная, спору нет, — сказал Суворов и тут же скучно подумал: «А, черт с ним! Все равно не о чем говорить. Поглядим, как он пляшет по рингу». — Признаться, не очень понятно, зачем вам это понадобилось?
— Что? — вскинул брови Расьоль и, чтобы его визави было лучше видно, что он вскинул брови, сорвал с носа очки. Глаза оказались светло-небесного цвета. Это брало врасплох.
Адриана как раз приступила к своим процедурам. Стоны были похожи на звуки любовной возни, которые Суворов слышал на лестнице, когда шел в столовую. Он подумал: «А может, то было вовсе не то?» и сказал:
— Сочинять порнографию духа. Подменять примитивным набором рефлексов судьбу. Согласитесь, сводить человека к паре первичных животных инстинктов, во-первых, неново, во-вторых — опрометчиво: компрометирует вас самого. Отдает мазохизмом, пограничным с духовной кастрацией.
Расьоль издал фырк:
— Ну, знаете… Эти претензии не ко мне, а скорее к тому, что испокон веков звалось литературой. Я попытался вернуть фактор боли.
Стон повторился. Суворов спросил:
— Боль как шок?
— Электрошок, если хотите. Все очень просто: реальность для наших читателей — не более чем спектакль, причем лет уж двадцать. Правомерен вопрос: почему бы тогда на реальном спектакле не устроить реальный пожар? Иногда, знаете ли, очень хочется вынудить их пробудиться. Лучший способ — подпалить на них одеяло.
Суворов, без всякой охоты, поплыл по течению:
— Пробудиться? К чему? С одной стороны, вы ссылаетесь на их летаргический сон, — в этот миг, как нарочно, по коридору из туалета, словно мурашки по коже, прошлась тишина. Суворов невольно запнулся, потом, поддавшись инерции спора, скрепя сердце продолжил: — С другой — намерены его прервать. А что дадите взамен? Глава, где герой ваш, напившись до одури, повязывает галстуком на член убитую змею и в этом наряде является в переполненный зал читать доклад о роли интеллектуалов в нынешней культуре, конечно же, впечатляет… Но, несмотря на заложенную символику (змея как разум, дохлая змея — погибший разум, член как Член с большой буквы), сцена слишком напоминает страничку из комикса, чтобы не распознать в ней цирковой трюк, идущий на «бис» все в тех же, презираемых вами, интеллектуальных трущобах, согласных капитулировать при первом же визге из стойбища новых варваров.
— Это каких же?
— Патологических уродцев, порожденных брачными играми невежества с гиперпространством. Своим сарказмом вы будто бы помогаете им подготовить опустошительный набег на интеллект. Сами-то вы во что верите?
— В шок. В гиперболу. В гиперчлен. В гиперкомикс. Если хотите — в наточенный кровью топор палача.
Суворов едва удержался, чтоб не рассмеяться. Расьоль понял и покраснел. Соперник вырос по вертикали лицом, изображая свое удивление, и спросил:
— И кто же, простите, судья? Кто ответствен за приговор?
— Да сама же толпа! Все гнусное сборище пришедших поглазеть на казнь. Они развлекаются, аплодируют и гогочут, пока не понимают вдруг, что на плаху положена их голова.
— А вы ее тут и отрубите?
— Если успею. Только я ведь могу не успеть. Спросите у Кафки…
Поперхнувшись воздушным комком, Суворов закашлялся и замахал на Расьоля рукой. Потом просипел возмущенно:
— Кафка-то здесь при чем! Побойтесь Бога.
Француз времени зря не терял: пока Суворов тужился выжить, он сварганил из дужек оправы лупоглазое насекомое и пополз им к середке стола:
— Все мы родом из его «Превращения». Стервец наверняка это чувствовал, потому и со смеху подыхал, когда зачитывал приятелям свои новеллы. Насмеявшись же, благополучно преставился, бросив нас наедине со своими жуками, ножами в груди и машинами пыток.