Ну, а дальше, после того, как Кока вошел в театр, он подходит к барьерчику возле дежурной вахтерши, расписывается в явочном листе и здесь же, рядом, идет раздеваться. Маша тоже только что сняла пальто и причесывается перед зеркалом, ловя Коку в его отражении. Кока буднично спокоен, ведет себя так, будто ее и вовсе нет, вплоть до того, что подходит к этому же зеркалу и, взглянув мельком на себя, поправляет волосы. Если бы кто знал, чего стоит Коке это спокойствие! – но… надо, надо, – Тихомиров запретил с ней общаться даже взглядом, только по необходимости, – как с товарищем по работе; совсем не общаться – тоже нельзя, это будет перебор, проявление неравнодушия; нет, именно ровное, гладкое и неодушевленное, как кардиограмма покойника, – безразличие; это страшно, это сыграть очень непросто, тут не дай бог пережать, – вот Кока и старается, он ведь обещал слушаться Тихомирова во всем и пока слушается, хотя ему очень трудно.
А у Маши есть вопросы, она пытается поймать в зеркале Кокин взгляд, но ничего не выходит; холоден и ничем не замутнен этот взгляд, будто то самое зеркало, в которое они сейчас смотрятся, она – на себя и украдкой – на него, он – только на себя, не позволяя себе даже скользящего по Маше взгляда. Но Кока знает, чувствует, что она ищет встречи с его глазами, и думает про себя: «Прав Тихомиров, триста раз прав! Только так с ними и надо. На добро и искренность в их блядском мире спроса нет, они начинают понимать, только когда о них ноги вытирают». Тут Кока вспоминает сразу и некстати ни в чем не повинную Тоню, которая вроде как и не заслуживает этой сентенции, и чем больше она не вписывается в эту формулу женоненавистничества, тем больше Кока свирепеет, распаляясь гневом на все женское племя оптом, чтобы как-то заглушить писклявый и противный голосок стыда, тихо вякающего из закоулков его подсознания: «Костя, ты не прав, Тоня – чудная девушка, она тебя любит, а ты ее приносишь в жертву ненасытному молоху твоей темной страсти и такой же темной мести». – «Да ла-а-адно! – хамски глушит Костя этот писклявый голосок, – и эта такая же, и нечего ее жалеть! Будь она на моем месте, а я – на ее, она бы еще хуже со мной поступила!» Хлипкость этого довода еще больше злит Коку, и лицо его в зеркале становится тяжелым и угрюмым, поэтому он быстро отходит, пока Маша не заметила, и идет в репетиционный зал. По дороге он продолжает себя успокаивать: «Да ну! Все эти суки растопчут и не задумаются! Эта Тоня еще потом так кого-нибудь накажет, что тот костей не соберет! Так что, нечего!..»
(Заметим в скобках, будучи на стороне писклявого голоска, что, наверное, Тоня скорее всего кого-то потом действительно накажет, но это будет, по закону сохранения злой энергии, оттого, и только оттого, что с ней так обошлись сегодня, что любовь ее первую использовали, как ту самую мокрую тряпку, чтобы стереть след, оставленный Машей; и эстафета зла пойдет дальше, и тот, кого накажет Тоня, тоже, в свою очередь, кого-то накажет и т.д. и т.д. И дьявол будет (в который раз!) с удовольствием наблюдать, в какую благодатную почву падают посеянные им зерна зла, как пышно всходят они, какой все-таки плодородный чернозем – эти людишки, как это у них все чудненько получается, совсем как он хотел; как удачно у них всегда вот это: «око за око, зуб за зуб».)
Но все это потом, потом, а сейчас Кока без успеха глушит комариный писк своей безнадежно умирающей совести, проколотой насквозь дамской шпилькой, острым Машиным каблучком, и идет на репетицию, в течение которой будет еще не раз терзать уязвленный Машин ум вопросом: неужели ему все равно? Неужели же он с такой легкостью меня забыл?! И ей уже сегодня будет казаться, что это, мол, не она сама сказала в то утро «никогда» и не она будто бы глумилась в гримуборной с подружками над Кокиным высоким чувством и страстью пылкой, а, наоборот, это ее, несчастную, бросили и забыли так легко, словно она – последняя прошмондовка.
Ей будет почему-то жалко себя всю вторую половину дня; разыграется мигрень, Митричек из-за этого не будет накормлен обедом, а на участливый вопрос «что с тобой?» – будет послан далеко и несправедливо, поэтому обиженно пожмет плечами и уйдет обедать в Дом композиторов; потом что-то случится с телефоном, где-то его заклинит, проклятого, и он замолчит, и нельзя будет кому-нибудь позвонить и пожаловаться; потом собака-идиотка кинется под ноги при выходе из ванной, Маша об нее споткнется и упадет и расшибет себе локоть; потом отчего-то, да уж ясно, отчего – все в одно, – вспомнится, как поза–вчера пришлось подарить флакон «Сальвадор Дали» этой проститутке Людочке, у которой оказался, видите ли, день рождения и подарить было больше нечего; а потом будет трехчасовая бессонница, и куда-то подевается, как назло, родедорм: когда нужно, его никогда нет, а когда хорошо выспишься – вот он, паскуда, торчит в ванной на полочке! А когда все-таки удастся заснуть, вдруг сдуру оживет телефон, и бездушная скотина Митричек, задержавшийся с друзьями еще и на ужин, спросит: «Ну как, тебе уже лучше?» – «Да лучше, лучше! Мне очень хо-ро-шо! Мне лучше, чем сейчас, вообще никогда не было!!!» – заорет она в не–ожиданной для себя истерике, и шваркнет трубку, и, колотя кулаками подушку, зарыдает; но все-таки через некоторое время станет всхлипывать все реже и реже и наконец затихнет в беспокойном и нехорошем сне, в котором ненавистный Кока на ее глазах будет тискать ее соседку Людочку прямо в ее спальне, и рояль почему-то будет не в кабинете, а тут же; она приглядится и увидит, что он натирает ей спину мазью, а Людочка будет двигать своим вертлявым задом вульгарно и похотливо, будто он и не натирает ее вовсе, а что-то другое делает, и тут он обернется и, гадко подмигнув Маше, скажет: «Подожди, я сейчас освобожусь и тогда тебя…»; при всем этом Людонька будет опираться руками о рояль, за которым будет почему-то в этом дурацком сне сидеть Митричек и в такт их движениям аккомпанировать и скалиться своей японской улыбкой, а играть будет уж и вовсе несусветное, неподходящее к ситуации, а именно – маршевый фрагмент из «Ленинградской симфонии» Шостаковича; а потом тоже подмигнет Маше этак скабрезно и скажет: «Смотри-ка, у нашей Людоньки тоже остеохондроз, как и у тебя, да? А? А?!», – и ужасно захохочет ей прямо в лицо, выкрикивая: «Наш Кока ее вылечит! Вылечит!! Вылечит!!!»
И Маша скажет: «Тьфу!» – и сядет на постели, проснувшись от злости, а за окном будет тяжело вставать пасмурный октябрьский денек, ухмыляясь Маше свинцово-серым лицом и не предвещая ничего хорошего, а наоборот, намекая на дальнейшие несуразности и неприятности.
Анекдоты на привале
Но нет, на следующий день ничего плохого не случилось, не случилось и через день, и через два, и Маша уж было совсем начала успокаиваться, только тупо ныло что-то внутри, и природу этой боли она пока не понимала: она ведь не могла допустить даже теоретическую возможность того, что когда-нибудь влюбится. Ну как же! – она про это дело (про любовь, в смысле) знает все или почти все, знает всю ее томную механику, рычаги воздействия на страсть, стимуляторы переживаний; все возможные партитуры романов, романчиков и обыкновенных флиртов собраны в отдельные папки и давно пылятся в алфавитном порядке и пофамильно на полках ее любовной библиотеки. – И что же! – обладая такими знаниями, таким опытом и мастерством, она вляпается в любовь, как сопливая девчонка?! – Ну, это просто смешно и даже как-то неудобно перед самой собой! Не может же, скажем, гинеколог заводиться от стриптиза или, допустим, кондитер тащиться от сладкого!