Ксавер спит не ради того, чтобы набраться сил для бдения. Нет, это монотонное качание маятника сон-бдение, совершаемое триста шестьдесят пять раз в году, ему неведомо.
Сон для него не противостоит жизни; сон для него жизнь, а жизнь — сон. Он переходит из одного сна в другой, словно переходит из одной жизни в другую.
Сейчас тьма, тьма непроглядная, но вдруг с высоты опускаются пучки света… Этот свет ширится люцернами; в кругах, вырезанных из тьмы, видны густо падающие снежинки.
Он вбежал в дверь низкого строения, быстро пересек зал и вышел на перрон, где стоял подготовленный к отходу состав с освещенными окнами; вдоль него двигался старик с фонарем и запирал двери вагонов. Ксавер поспешно вскочил в поезд, когда старик уже поднял фонарь, с другого конца перрона донесся протяжный гудок, и поезд тронулся.
6
Он остановился на площадке вагона и, глубоко дыша, старался перевести дух. Он опять пришел в последнюю минуту, а приход в последнюю минуту ублаготворял его гордыню: все прочие приходили вовремя, согласно заранее продуманному плану, проживая жизнь без всяких неожиданностей, словно переписчики текстов, указанных им учителем. Он представлял их в купе поезда, сидящими на загодя отведенных местах, занятыми плоскими разговорами, беседующими о домике в горах, в котором проведут неделю, о дневном распорядке, который они изучили еще в школе, чтобы жить вслепую, по памяти, без единой промашки.
Но Ксавер пришел экспромтом, в последнюю минуту, поддавшись осенившей его идее и неожиданному решению. Сейчас он стоял на площадке вагона и удивлялся тому, что, собственно, побудило его участвовать в школьном походе с занудливыми однокашниками и плешивыми учителями, в чьих усах ползают вши.
Он пошел по вагону: мальчики стояли в проходах и, согревая дыханием замерзшее стекло, пялились в оттаявший глазок; другие лежали на полках, над головами — лыжи, наперекрест прислоненные к сеткам для чемоданов; где-то резались в карты, а в одном купе тянули бесконечную песню с примитивной мелодией и двумя нескончаемо повторяемыми словами: канарейка умерла, канарейка умерла, канарейка умерла…
У этого купе он остановился и заглянул внутрь: там были три мальчика из выпускного класса и с ними белокурая девушка, его одноклассница; увидев его, она покраснела, но ничего не сказала, словно испугалась, что ее поймали с поличным, и потому, глядя на Ксавера большими глазами, продолжала открывать рот и петь: канарейка умерла, канарейка умерла, канарейка умерла…
Ксавер, оторвавшись от белокурой девушки, миновал следующее купе, откуда неслись другие студенческие песни и гомон игр, и вдруг увидел идущего навстречу мужчину в форме проводника, который останавливался у некоторых купе и просил предъявить билеты. Форма, однако, не сбила Ксавера с толку: под козырьком фуражки он узнал старого латиниста и сразу сообразил, что встречаться с ним ему ни к чему: во-первых, у него нет билета, а во-вторых, он ужасно давно (даже не помнит, как давно!) не был на уроке латыни.
Итак, воспользовавшись минутой, когда латинист заглянул в купе, Ксавер прошмыгнул мимо него на площадку, из которой вели две двери в две кабинки: одна в умывальню, другая — в туалет. Он открыл дверь в умывальню и был потрясен, узрев там учительницу чешского, строгую пятидесятилетнюю даму, крепко державшую в объятиях его однокашника, который сидел на первой парте и которым Ксавер, иногда присутствуя на уроке, напрочь пренебрегал. Увидев Ксавера, возбужденные любовники быстро оторвались друг от друга и склонились над рукомойником; под тонкой струйкой воды, сочившейся из крана, они стали усердно тереть руки.
Не желая мешать им, Ксавер снова вышел на площадку; увидел там белокурую одноклассницу, в упор смотревшую на него большими голубыми глазами; губы ее не двигались и уже не пели песню о канарейке, куплеты которой Ксавер считал бесконечными. Ах, какое безрассудство, подумал он, верить, что существует песня, которая никогда не кончается; будто все на свете уже с самого начала не есть предательство!
Эта мысль не покидала его, когда он смотрел в глаза белокурой; он знал, что не даст втянуть себя в лживую игру, которая временное выдает за вечное и маленькое за большое, не даст втянуть себя в лживую игру, называемую любовью. Поэтому он отвернулся и снова вошел в маленькую умывальню, где статная учительница чешского вновь стояла против однокашника Ксавера и прижимала его за бедра к себе.
«О, прошу вас, второй раз уже не мойте рук, — сказал им Ксавер, — я сам хочу умыться», — и он тактично обошел их, открыл кран и склонился над умывальником, создав таким образом относительное уединение для себя и для обоих любовников, в растерянности стоявших сзади. «Перейдем в другое место», — услыхал он решительный голос учительницы чешского языка, хлопанье двери и шаги двух пар ног, вошедших в соседний туалет. Оставшись один, он удовлетворенно оперся о стену и отдался сладким мыслям о ничтожности любви, сладким мыслям, сквозь которые светились два больших молящих голубых глаза.
7
Поезд остановился, раздался гудок, галдеж ребят, хлопанье дверьми, топот ног; Ксавер вышел из своего укрытия и присоединился к остальным школьникам, толпой вываливавшим на перрон. А потом нарисовались холмы, полная луна и сверкающий снег; шли ночью, ясной как день. Это была длинная процессия, но вместо крестов кверху торчали пары лыж, как церковные атрибуты, как двуперстные символы, дающие клятву.