Когда мальчики начали ходить в «скул», они стали говорить меж собой по-английски и увлеклись спортом, совсем перестав походить на детей еврея, прожившего большую часть жизни в маленьком польском местечке. Мальчишки болели за местные футбольные команды, ходили на матчи с командами других городов, читали спортивные газеты. Отца своего они считали совсем зеленым и презирали за то, что тот не умеет говорить по-английски и не интересуется тем, чем в Америке интересуются все.
С каждым уроком в «паблик скул», общеобразовательной школе, мальчики все больше отдалялись от Меера. У команды даже появилась самоуверенность, присущая почти всем американским мальчишкам. Как только они кое-как научились объясняться по-английски, то стали пытаться зарабатывать. Придя домой после школы, мальчики бежали в редакцию, чтобы получить там «пейперс» — газеты для продажи, или нанимались на почте разносить телеграммы. Как только один из мальчиков отдал матери первые несколько «кводеров», двадцатипятицентовых монет, так сразу почувствовал себя самостоятельным человеком и никто не мог уже и слова сказать по поводу его «бизнеса». Самосознание и уважение к личной свободе, которые американская школа прививала будущим гражданам страны, сразу же дало ростки в душах провинциальных мальчиков, для которых еще совсем недавно отец был единственным авторитетом. Они готовы были, как любой американский мальчишка, бороться за свою свободу до последнего, ведь именно этому их учили в школе, и слово отца потеряло для мальчиков всякое значение. Они ходили в синагогу, когда вздумается, молились, когда заблагорассудится, перед едой не мыли руки и не произносили благословений, разгуливали с непокрытой головой, все время убегали куда-то — в общем, делали, что хотели.
Меер очень скоро убедился в том, что Америка — не Лешно: там он имел власть над детьми, а здесь все было по-другому. Здесь отцы своим детям и слова поперек сказать не могли. На все его упреки команда огрызалась:
— Ты лучше за своими делами смотри!
Хана-Лея всячески проклинала «Колумба», хотя и не знала, кто это такой и чем он провинился, — просто слышала, что все женщины в Америке делают это, и вторила им:
— Испортил всю нашу жизнь! Ох, чтоб ему в могиле не лежалось!
Не только команда, но и Рохеле (которая давно уже вернулась с портным Юдлом, оставив Иоселе у тети) здесь стала совсем другой: ходила с подругами в мастерскую, училась, щеголяла в шляпках, часто бывала в театре и даже звала с собой мать.
Меер с женой сидели дома вдвоем и тосковали по Иоселе, который остался по ту сторону океана, у тетки. Они считали его своей единственной надеждой и мечтали поскорее увидеть.
А Иоселе?
Их ребенок между тем вырос большим мальчиком — уже два года он жил без родителей, давно начал изучать Талмуд, перешел к другому ребе — а Меер и Хана-Лея все еще не могли увидеть своего ученого сына.
По субботам, в послеобеденные часы, его знания проверяли дядя Лейбуш и тетя Шейнделе. Однако тетя при этом так смеялась, что было непонятно, радуется она за него или просто издевается. Лицо у нее становилось все бледнее, пятна на щеках — краснее, а глаза лихорадочно блестели. Она сидела целыми днями дома и шила себе саван: «Надо уже готовиться, — говорила тетя, — каждый человек должен делать это загодя». Она примкнула к погребальному братству, и кто бы в городе ни был при смерти, тетя обязательно находилась у постели умирающего, наблюдая его расставание с душой. Теперь Иоселе тоже знал обо всех умирающих в городе, о том, как отходил человек и какая гримаса искажала его лицо в последнюю минуту жизни. Ему также было известно о том, кто в ближайшее время умрет, потому что тетка просиживала долгие зимние ночи, перечисляя имена людей, которых со дня на день ожидает смерть. Иоселе часто видел этих людей на улице, и ему казалось, что она вышагивает перед ними, поджидая своего часа. Дядя целыми днями молчал, будто пребывал в каком-то ином мире и появлялся в нашем лишь тогда, когда надо было поесть… Иоселе по-прежнему жил в местечке и общался с родителями только при помощи писем.
Тоска мальчика по отцу и Меера по сыну день ото дня росла. Их разделял целый океан, и только в письмах они могли излить друг другу душу. Иоселе рассказывал отцу о каждом новом разделе Талмуда, который они прошли, о диспутах по спорным вопросам, которые ребе устраивал с учениками; Меер, в свою очередь, писал сыну об их жизни в Америке.
Отец очень тосковал по Иоселе, тем более что команда приносила ему одни огорчения. Мальчики забывают, что они евреи, писал отец, встают утром и тут же хватаются за еду, забыв о молитве. Целыми днями торчат в своей школе, где их учат на английском, бегают без шапок по улицам, жгут костры, забывают родной язык и не слушают родителей, потому что здесь так принято: дети не считают нужным уважать старших. Рохеле тоже будто подменили: наряжается в шляпки и ходит по театрам и циркам…
Иоселе очень удивляло поведение братьев, которые могут есть, не помолившись. Как же так? Как вообще еврей может жить, не молясь? Он писал им письма, напоминая о заповеди, предписывающей чтить отца своего и мать, посылал книжки, в которых рассказывалось о том, как велико значение заповеди о почитании родителей. В книжках все это было изложено иносказательно, с моралью, которую должна была уразуметь команда. Однако ничего не помогало.
Чем старше становились мальчики, тем с большим отчуждением относился к ним отец. Они росли у него на глазах, но выросли непонятными и чужими. Религиозные привычки и набожность отца вызывали у них смех, а по субботам сыновья бегали на «гонку» — так Хана-Лея называла игру в мяч, к которой они пристрастились.
Домой мальчики возвращались вечером, оборванные, без шапок, с расцарапанными физиономиями, но ругаться на них было нельзя. Америка была такой страной, в которой бить детей не разрешается, поэтому их страх перед отцом как рукой сняло. Меер ходил по своему дому как чужой: он видел, что его дети перестают походить на евреев, по сто раз на дню нарушают еврейские законы и обычаи, но не мог ничего ни сказать, ни сделать. Мало того — они начали относиться к отцу как к тронутому, к дураку, несмотря на всю его ученость и прочитанные фолианты. Вся его набожность казалась им чепухой и вызывала только насмешки. В то же время Меер получал письма от Иоселе, полные любви и преданности; в них он приводил различные толкования трудных мест в Талмуде, и сердце отца изнывало от тоски по этому чистому, верному еврейской вере ребенку. Мееру хотелось его увидеть, поговорить с ним, ведь для Иоселе он по-прежнему был отцом, достойным почитания. Он бы сам с ним занимался, ходил в синагогу, изучал Талмуд. В конце концов Меер написал зятю Лейбушу, чтобы тот приложил все усилия и переправил все-таки мальчика сюда, в Америку.
13. Иоселе возвращается в Америку
Приближался Пурим.[12]Солнце все чаще показывалось в местечке, снег начал таять, и в воздухе уже чувствовалось дыхание весны. Дети в хедере стали поговаривать о новых кафтанчиках, которые родители шьют им на праздник. Они показывали друг другу образцы материала, из которого им делают обновы, и ходили к портным на примерку. В эту пору Иоселе еще сильнее скучал по родителям. Ему хотелось хоть один день, хоть один вечер побыть с ними, хотя бы просто постоять у дверей, заглянуть в замочную скважину и посмотреть, что у них там делается. В сумерках, возвращаясь из хедера (был уже конец учебного года, поэтому перестали заниматься по вечерам, да и день заметно удлинился), Иоселе видел, как его товарищи весело бегут домой к своим родителям, и тяжко вздыхал. Поднимая глаза к небу, он читал про себя сочиненную им молитву: «Господи, доколе еще я буду отбывать изгнание? Доколе, Господи, доколе?»