Ферма, хоть немного оживлявшаяся, когда ее наполняли звонкие голоса братьев, горланивших деревенские песни, становилась печальной как монастырь, стоило их сестре Луизе остаться там в одиночестве. Прохожие иногда слышали доносившийся оттуда жалобный голосок, напевавший один и тот же меланхолический припев. Слово — маска, какую надевает на себя душа; в песне душа дает себе отдых; этот голос принадлежал Луизе, и он не обманывал: Луиза страдала.
Когда ей было шестнадцать лет, она вполне сошла бы за идеал Христосика. В ту пору округлое изящество ее форм, густая грива темных волос, красивая улыбка, черные бархатные глаза сделали ее самой привлекательной девицей из всех, кто в праздничный день кермессы[9]прыгал бойкими ножками по наспех навощенным полам танцевальных залов Фореста, Уккле и Боондаля.
Обладавшей такими достоинствами Луизе, казалось бы, стоило только появиться, чтоб тут же сыскался муж: и правда, немедля нарисовалась целая сотня женихов, однако Луиза оказалась несговорчивой, одни казались ей слишком толстыми, другие слишком тощими; остроумных она обзывала насмешниками, а слишком добрых — простофилями; словом, играла с влюбленными как кошка с птичкой. Ее целомудренной и цельной натуре вполне хватало подобных развлечений. Мысль, что она может так и вовсе остаться без мужа, ей в голову не приходила. Но прошли годы, и часы ее жизни пробили двадцать четыре раза, отрезвив ее. Цветок красоты Луизы поблек, первые бабочки разлетелись быстрехонько, их примеру тут же последовали и другие. Она еще была красавицей, но уже не такой привлекательной, как раньше. Она поразмыслила, немножко поубавила спеси и убедила себя в том, что замужество — великое таинство, которое ей надлежит в любом случае принять, что немного дородности мужчине вовсе и не повредит; что остроумие совсем не то же, что насмешка, а доброта отнюдь не то качество, за которое надо отправлять на виселицу. Отныне она всей душой желала выйти замуж. Ее желание вскоре заметила вся округа, и над ней принялись смеяться. Минуло еще четыре года, но крестьяне Уккле и окрестных сел, казалось, поклялись друг другу, что никто из них больше не предложит Луизе руку и сердце.
Несчастная девушка всерьез задумалась о своем будущем и совсем поникла; у нее пошатнулось здоровье, вокруг запавших глаз появились круги, тайный огонь сжигал ее, и белая кожа стала отдавать желтизной; на лбу прорезались морщинки; лицо, пожираемое внутренней тревогой, истаяло, как воск на огне; подбородок казался заострившимся, на губах, пополневших и распухших, застыла горькая усмешка… Ей было двадцать восемь, а выглядела она на тридцать пять.
Луиза стала грубой, недоверчивой, раздражительной. Она прокляла дурацкую спесь, из — за которой отказала стольким достойным мужчинам и теперь оставалась одна во всем мире, без любви, без поддержки и без детей.
III
Однажды декабрьским вечером вся троица Годен ввалилась в дом за полночь.
— Ну, Луиза, — фамильярно сказал толстяк Франсуа, — думаю, мы схватили удачу за руку, нам простертую.
— Над кем? — спросила Луиза.
— Над тобой, — отвечал Франсуа.
— Что-то я не пойму ничего.
— Во, видали жеманницу-то, а? А чего, ж тогда покраснела, раз не поймешь ничего? Говорю же, мы тебе его нашли, он у нас в руках!!
— Что ты такое напридумывал себе? — хладнокровно возразил Жан. — Ты все такой же, как был, все думаешь, что как тебе хочется, так и есть, а что на самом деле, не можешь сообразить, но я вот тебе скажу, я, что ничего ты еще не нашел, в руках у тебя пусто и никого ты за руку не хватал своей толстой пятерней.
— Да в чем дело? — спросила Луиза.
— Дело такое, — ответил Жан, — мы тут неподалеку зашли к Шарлье, ну и познакомились там с одним приличным мужичком, фламандцем, который, как говорят, свою тысячу франков в год имеет, хороший резчик по дереву, зарабатывает деньжат довольно, на вид порядочный и мог бы составить тебе хорошую партию, Луиза…
Луиза окинула братьев хмурым взглядом, как бы говоря: у меня уже никогда не будет хорошей партии.
— И что, этот фламандец скоро придет? — спросила она, помолчав.
— Завтра он придет, — ответил Жан.
IV
Речь шла о Христосике; и он в самом деле явился на следующий день повидаться с Годенами, охотно поболтав с ними и особенно с Луизой, которая за беседой с ним очень оживилась. Так прошел месяц, и братья Годен теперь частенько оставляли их наедине. Луиза начинала любить Христосика за его молодость и ту доброту, какую он проявлял к ней. Однако Христосик не любил ее; рядом с ней часто бывал рассеян; он мечтал — о ком? о чем? уж наверняка о какой-то женщине, которую любил, и это была не она. Иногда она замечала, как его взгляды словно ощупывают ее лицо, эти взгляды были яркие, жаркие, но в них не было любви, а только пламень молодости.
Она тоже посматривала на Христосика, но украдкой; и тогда ее сердце стучало, щеки вваливались совсем, и при мысли, что вот и еще один красивый парень никогда не будет принадлежать ей, хотелось заплакать. Когда Луиза спала — а в деревнях спят, даже если страдают, — она грезила о Христосике, о том, как его милая тень склоняется к ее изголовью, чтобы ласково посмотреть и сказать что-нибудь доброе. Это были прекрасные сновидения. Бывало, что он являлся ей и в кошмарах, но тогда он насмехался над нею, над ее исхудавшим лицом, ее желанием быть счастливой, ее потребностью в любви, приходил, чтобы оттолкнуть ее, когда она с мольбой обнимала его колени, отпихнуть ногой, говоря ей: да ты ведь стара, ты уродина, убирайся вон! И тогда Луиза просыпалась вся в слезах. «Ах! — вздыхала она, по утрам глядя в зеркало. — Сдается мне, немножко радости — и красота вернулась бы к бедному моему лицу».
V
Однажды вечером, сидя с тремя братьями и с Луизой, Христосик принялся рассуждать на свой манер о том, что такое любовь.
(Нелепо, говорил он, любить женщину, которую желаешь, больше той, которой обладаешь. Та, что уже отдалась вам полностью, стала для вас святым существом; вы знаете ее душу, вам так нравится заставлять ее сердце биться быстрее, дышать ее дыханием, которое так ароматно пахнет фиалками, и все в таком роде.
Христосик говорил долго, от воодушевления он весь побагровел.
Все Годены ничего не понимали в этой любовной метафизике, Франсуа и Николя прикусили языки, а Жан, кусавший себе губы, чтобы не расхохотаться, наконец не выдержал.
— Приятель, — сказал он, — пойдем-ка, выпьешь с нами чарку темного пивка, это тебя утихомирит.
Слегка оторопев от того, что его так бесцеремонно перебили, Христосик ответил:
— И правда, не откажусь.
Он пошел с тремя братьями, а когда те к полуночи вернулись, Луиза еще шила у погасшего очага.