— Всё из-за тебя. Недаром, значит, дворник вертелся. Что-то заподозрил. Может, догадался, что мы туда собрались. Я же видела, что подвал стоял открытым. Я своими глазами видела. Не веришь?
— Дура ты, Майка. Заткнись. Сегодня надо было глядеть. Я собью эту рухляндию, а ты не стой пугалом. Дура!
— Сам дурак.
Фридька махнул рукой и задумался.
Замок как-то косо висел на кривом пробое.
— Я собью, — сказала Майя. — И гвоздь, смотри, кривой.
Фридька негодующе фыркнул.
— Заткнись. Лучше погляди, где дворник. Живо!
— Раскомандовался! Домой он ушёл. Надоело ему меня караулить. Он сидит, чай пьёт, — обрадовалась Майя своему и Фридькиному мудрому решению.
— То она видела, то она не видела. Ступай, куда сказал!
Она выглянула во двор, повертела головой.
— Я ж говорю, нет его.
А Фридька времени не терял. Из противогазной сумки достал отцовские клещи, деловито постучал со всех сторон по пробою, гвоздю, потом ещё раз постучал покрепче и вдруг, ловко схватив шляпку гвоздя, вытащил его.
— Вот здорово! — восхитилась Майя.
Пробой с замком в их руках. Путь в мрачный подвал свободен.
— Видела? В противогаз его, как миленького, спрячу, и дело с концом. Видела? — хвастался Фридька.
— Тебя и на фронт запросто примут! Командир скажет: как не взять такого ловкого, который запросто амбарные замки сбивает! — скромно польстила Майя.
— На фронт не принимают, а мобилизуют. Вот чукча, — не оценил Фридька. — Дворник тоже не дурак, придёт и закроет нас на этот замок. И будем сидеть в подвале до скончания войны. Значит, пробой надо положить в сумку. Вместе с замком. Вылезем и снова закроем. А если он придёт, увидит, то пока он ищет новый замок, мы уже дома будем. Поняла? Про банку не наврала?
— Провалиться мне, я сама видела, как Алька-Барбос… как она влетела как миленькая в открытый подвал. Как сумасшедшая влетела. Честное пионерское, не вру.
— Не врёт! Все врут. Только одни настоящие вруны, а другие — чуть-чуть…
«А вот и не чуть-чуть», — вспомнила она про карточку и пробормотала:
— Я лишь умалчиваю.
Открыли тяжёлую скрипучую подвальную дверь, и Фридька спустился на одну ступеньку. Из чёрного мрака пахнуло пронзительным запахом сырости, густой, устоявшейся вони.
— Может, не пойдём? Ну её, банку, может, крысы съели.
Майя оробела и потянула Фридьку за рукав.
— Крысы железо не прокусывают. Иди уж, переставляй ноги! Да меня не дёргай, загремим вниз без остановки. Спички, небось, забыла?
— Не забыла.
Майя давно примирилась с командирскими замашками Фридьки. Она только хмурилась, чтобы показать ему, что не вполне согласна, но в подвале было темно, и Фридьке на её обиду наплевать. А ещё недавно они всем звеном его прорабатывали за двойки и всякую другую чепуху.
Война спутала всё. Ненужная раньше банка стала желанной, недосягаемой, а двойки — чепухой. Важное отступило, потеряло своё значение, а незначительное прежде раздулось до ужасающих размеров.
— Не толкай меня, дура!
— Сам дурак. Я не толкаю. Пусти вперёд меня. Я знаю, куда она скатилась.
— Надо было раньше, перемешали всё давно. Забыла? — зашипел Фридька и больно стукнул локтём Майю в бок.
Осенью жильцы дома несколько дней подряд носили заготовленные на зиму дрова в свои квартиры. Из сараев в подвале. У кого они, конечно, были или кто успел запасти с весны. Кто не успел — те тоже носили. По ночам. Из чужих сараев. Они тоже запасались дровами, но за счёт соседей.
Шум и ругань стояли несколько дней.
Управдом Черпаков звал на помощь милиционера. Пожилой милиционер стыдил, обещал не пойманных воров посадить в тюрьму.
И судить по законам военного времени.
— Нас чего стыдить? Ты воров отыщи!
— Вы же ленинградцы, граждане сознательные, — говорил милиционер. — Тащите, как дикое кулачьё. До зимы война должна окончиться.
— Если окончится, зачем ворюги растаскивают у трудящих людей чужие дрова?
— Как с малым ребёнком в холоде сидеть?
— С малым ребёнком эвакуироваться надо было.
— Тебя не спросили. Отдать своё дитя в чужие руки?
— А он живёт на казарменном положении. Ему поднесут, за ним уберут.
— Спит, небось, в тепле. Им на всех трудящих плевать. Что трудящие маются, что разводится всякая нечисть.
Участковый устало закрывал глаза. Но выдержка не изменила ему. Жильцы успокоились тогда, когда в подвале не осталось ни щепки.
Фридька всё стоял на первой ступеньке. Майя толкнула его.
— Что встал? Стоит и стоит… — зашептала Майя сердито, тревожно вглядываясь во мрак.
Фридька спустился ещё на ступеньку. У него закружилась голова. Рукой он нащупал стену и привалился к ней, другую руку цепко держала Майя. Если он загремит вниз, то и её утащит, надо ему теснее прижаться к стене. Редкие мысли лениво толклись в мозгу. Как он раньше мог без еды бегать целый день? В футбол гонять даже легче было. Вечером, наевшись, он отяжелевал как бегемот и валился на диван. Даже интересную книжку не хотелось читать. И было не до уроков. Был он злой и сонный.
Неужели были такие времена, когда его заставляли есть?
— Опять встал, — подёргала руку Майя.
Мир сузился. Война уходила на второй план. Теперь все его мысли были о еде. Ему не лежалось, не читалось, не игралось. Он уставал, мог часами лежать на диване и глядеть безразлично в потолок, мысли об отце стали вялыми, он пугался своего равнодушия, но сделать с собой ничего не мог. Все его мысли начинались и кончались едой.
Слабела бабушка. Она всегда совала ему что-нибудь съестное в рот, когда Фридька уж очень долго и тоскливо глядел на неё. Он запомнил это своё выражение, однажды поглядев так на себя в зеркало. Лицо у него было такое жалостливо-противное, что он со стыда плюнул в своё отражение.
Он понимал, что бабушка отрывает ему от своего иждивенческого пайка, что он брать не должен. Но сделать ничего с собой не мог и — брал.
Он решил, что найдёт банку с монпансье и сам угостит бабушку. Он явственно увидел во мраке, как в комнате топится печурка, кипятится пузатый чайник, а он, Фридька, гордо подаёт к чаю конфеты. Вот она удивлённо морщится, вот она улыбается. И Фридька чувствует себя мужчиной. Вместо убитого отца. Вот только где эта распроклятая банка?
— Всё стоит. И чего стоит как пень, — шипит осмелевшая, принюхавшаяся к запахам из подвала Майя. — Я дёргаю, а он стоит…
— Куда? Налево или направо?
— Налево стена. Ты что, совсем уж?…