Стюарт иногда признавался себе, что его нынешнее желание — это клетка обязанностей, пусть и правильных. И теперь он явно чувствовал, что должен «сделать что-ни-будь» с Эдвардом, и Гарри было вовсе не обязательно напоминать ему об этом. Любил ли он Эдварда? Конечно; Стюарт ничуть в этом не сомневался. Как и другой вопрос: а не испытывает ли он, вспоминая о прежних обидах, и зависти, некой радости по поводу того, что брат попал в беду? Его связь с Эдвардом была абсолютной, а что до низких мыслей и чувств, то он привык гнать их, прятать на дне и не беспокоиться об этом «подавлении». Разговор с Эдвардом ни к чему не привел. Стюарт заставил себя сделать это, потому что откладывать дальше было нельзя. Никогда прежде он никому не давал таких советов, не облекал в слова и не произносил того, во что верил абсолютно. Но его вера никак не затронула Эдварда. Стюарт понимал — и тут, похоже, его одолевали сомнения, — что окрылить такие слова может лишь любовь, и только тогда они возымеют действие. Только в контексте любви мог подействовать разговор о грехе и чувстве вины — ведь именно в этом заключалась беда Эдварда, не так ли? Значит, сначала ему нужно убедить Эдварда в своей любви. Но как это сделать? Брат в его нынешнем отчаянном положении смотрел на Стюарта как на врага. Абсолютное существование Эдварда, привязанность к нему Стюарта, его благие предостережения — все это оставалось чем-то отдельным, «абстрактным» (если воспользоваться словом Гарри). Эдвард, конечно, представлял собой особый случай; с другой стороны, если в данном случае Стюарт потерпел неудачу, какое это имеет значение? Может, это испытание, разновидность вступительного экзамена, знак, которого он ждал?
«Неужели так будет всегда? — спрашивал себя Стюарт. — И если да, как это влияет на мой план?»
Он не мог четко сформулировать тревоживший его вопрос, казавшийся самой «узкой» частью его задачи. Что, если он просто не наделен талантами для избранной им миссии? Как если бы человек, начисто лишенный слуха, посвятил жизнь музыке. А вдруг выяснится, что на самом деле он вообще не может общаться с другими людьми? Ведь он общался с ними очень мало. Неужели он сейчас видел свое будущее: как он разговаривает с людьми, как дает им советы? Можно ли такому научиться, или это дается от рождения? А если бы он был немым — изменило бы это что-нибудь? Он подумал: «С Эдом я проверю себя».
Стюарт всегда чувствовал, что отец предпочитает Эдварда, и это оставило в его душе царапины ревности. Прежде это причиняло боль, но не такую сильную, как воображали Гарри или Томас. Способность Стюарта отрешаться от всего проявилась давно. «Маленький мальчик, холодный и безразличный», — говорили о нем люди. Холодность была частью его проблем. Была ли это в самом деле холодность? Иногда то же самое свойство казалось ему страстью.
Должен ли я, думал Стюарт, простить Эдварда, отпустить ему грехи? Лютер сказал, что все люди — священники. Стюарт, конечно, понимал, что такая идея совершенно нелепа, но ему не приходило в голову назвать ее самонадеянной. Он давно знал, что цель жизни — спасение, а некоторое время назад понял, что его судьба — жить в одиночестве, как монах, в мире без Бога. Его неприятие Бога началось еще в детстве. Он был крещен, однако отказался пройти таинство конфирмации, хотя Эдвард принял эту церемонию с непонятной радостью. Бог всегда казался Стюарту чем-то жестким, ограниченным и маленьким, вроде идола, и то, что он нашел внутри себя, не могло называться этим словом. Христос был другим — он существовал, он не был сугубо мистическим персонажем. Христос был чистой сущностью, и Стюарт мог бы поцеловать его, как целуют священный камень, или святую землю, или ствол священного дерева. Он был повсюду, но в то же время оставался простым, отдельным и одиноким. Он был живым; и сам Стюарт был Христом. Эта идентификация была спонтанной и инстинктивной, она представлялась чем-то очевидным: «не я, а Христос» естественно превращалось в «не Христос, а я». Это порой ощущалось как нечто прозрачное и легкое, как близость, даже доступность добра. Его постепенное слияние со Святым Сущим (словно со временем Стюарт мог бы забыть собственное имя) продолжалось без всякой связи с христианством. Он никогда не «ходил в церковь», хотя иногда сидел в одиночестве в разных церквях. Не оставалось сомнений, что если посвящать себя этому, то только с полной самоотдачей; что этим нужно жить и дышать постоянно, без перерывов. Истина есть нечто основополагающее, это присяга на всю жизнь. В этом была определенность, в этом был сладостный нектар, но такая самоотдача давалась каторжным трудом — обременительным, нудным, когда каждая минута чревата поражением. Как можно посвятить себя такому парадоксу? Уж во всяком случае (по крайней мере, для Стюарта), не в научном мире. Ему нужны простота и порядок, тихая размеренная частная жизнь. Он хотел нести покой и свободу для других, он хотел стать невидимым, он хотел исцелять людей, он хотел вылечить мир и создать ситуацию, где это делалось бы просто и автоматически, как нечто ожидаемое и повседневное. Он знал, какой он неловкий и заметный, как смущает людей, злит их, выводит из себя, пугает. Ему недоставало обаяния. Входя в комнату, он часто чувствовал, что разрушает ее атмосферу и разбивает ритм. Поэтому ему было важно найти такое место, где он сумеет остаться безличным, где его неловкость покажется чем-то незначительным, само собой разумеющимся. Может, это пройдет — ведь он молод, он еще учится. К тому же никто не избежал насмешек, даже Христос.
Неприязнь к современному обществу Стюарт приобрел стараниями тех, кто хотел объяснить или истолковать его поведение, в особенности его отношение к плотской жизни. Он, безусловно, испытывал отвращение к промискуитету, вульгарному публичному сексу, отсутствию приватности, уважения и духовного начала. Он боялся будущего, боялся мира без религии, обезумевшего духа без абсолюта. Он боялся технологии, разложения человеческого языка и потери души. Но не эти реакции были главными причинами его аскетизма. Возможно, ближе к истине подошел Гарри (хотя Стюарт и смеялся над его словами, не придавая им значения), обвинявший сына в «гедонизме высокого полета». Как высоко он сумеет взлететь? Он хотел любить мир и избежать его ловушек, иметь спокойное ясное сознание и чистую совесть. В его «миссии» безбрачие занимало центральное место, но не потому, что он понаслышке или лично знал людей, ведущих беспорядочную сексуальную жизнь, а потому, что у него имелась более позитивная концепция невинности. «Зачем начинать это?» — спрашивал себя Стюарт. Любить без осложнений — так он понимал смысл безбрачия. Многие в прошлом разделяли такую точку зрения, и хотя бы в этом он не был одинок. Он уже жалел, что ответил на прямой вопрос Джайлса Брайтуолтона и обнародовал свое решение, сделав его предметом спекуляций и шуток. Его невинность должна была быть чем-то приватным и простым, как одинокий зверь ночью в своей норе или то счастье, какое он испытывал иногда в детстве, когда лежал в постели и слышал, как внизу двигается Гарри. Такая картина могла показаться скучной или навести на мысль о задержке в развитии, но это его не останавливало. Возможно, Стюарт был несколько инфантилен, но это не имело особого значения и не являлось недостатком.
Влияние матери, «девушки издалека», было куда более сложным. В его детском воображении — да и сейчас, хотя уже не так ясно, — она представала настоящим ангелом. Стюарт почти не помнил мать, ее образ был для него чем-то между воспоминанием и сном. Эта таинственная фигура спасала его от безразличной мачехи, небрежного отца и брата, которого оба любили больше. Она знала о любви, о том, как ему этого не хватает. Ее звали Тереза Макстон О’Нейл, она была католичкой, родилась в Данидине[17]в семье ирландских иммигрантов. Она видела огромных океанских моржей, наслаждавшихся золотистыми водорослями на краю света. Она видела альбатроса.