и не узнал — просто знал. Перед ним была его дочь.
Когда он подошел еще ближе, она, казалось, вросла в землю. Он надеялся, что хоть какой-то проблеск узнавания укажет ему: это правда Кейт. Но она лишь неотрывно смотрела на него, в ужасе, по-волчьи. Притихшая. Тише тихого. Конечно, это была Кейт; вот только и не Кейт больше. Существо, когда-то бывшее его дочерью, лежало на боку, отведя в сторону левую ногу; ниже колена торчала сломанная, окровавленная кость; ни дать ни взять детеныш, еле доползший до дома на трех лапах, потому что где-то раздробил четвертую. Иногда он думал о волосах малышки Кейт — как бы они смотрелись, если бы она была жива; почти все ее волосы были выдраны. Из голого черепа торчали редкие клочки.
Он подошел на расстояние вытянутой руки. Кейт зарычала, залаяла, ощетинилась, когда отец наклонился к ней, но в следующий миг ее взгляд остекленел, она ушла в себя — будто бы испустила дух при его приближении. Но она была жива и наблюдала за ним.
— Кейт. Кейт. Что же с тобой случилось?
Он поставил лампу на землю, отложил палку, просунул под девочку руки и поднял ее. Дыхание у нее стало частым, слабым, неглубоким. Она тявкнула ему в ухо, щелкнула зубами, но не сопротивлялась. Он повернулся, держа ее в объятиях и направился к дому, теперь удаляясь от лампы в сторону своей жуткой тени, поглотившей дом и волшебным образом сжавшейся при его приближении. Войдя внутрь, он положил ее на тюфяк на полу. «Схожу за лампой», — сказал он ей.
Когда он вернулся в дом, она лежала на том же месте. Он поставил лампу на стол, чтобы видеть, что делает, и приготовился наложить шину — привязать палку к сломанной ноге; отрезал кусок материи от своих кальсон на поясе, стащил через голову, разорвал на полосы. Когда он взялся одной рукой за ее лодыжку, а другой потянул за бедро, она беззвучно взвыла, после чего ее дыхание замедлилось. Девочка потеряла сознание. Он распрямил ее ногу, насколько мог, почувствовав, что теперь у него есть какое-то время в запасе, и выстругал хворостину, чтобы приладить к голени. Придвинул скамью к тюфяку, сел, пристроив ее ногу у себя на колене, пока накладывал шину и перевязывал. «Я не лекарь, — сказал он ей. — Просто живу здесь». Он открыл окно в другом конце комнаты, чтобы впустить немного воздуха.
Она спала, полуживая. Он долго на нее смотрел. Она была вся сморщенная, как старичок. Руки у нее были скрючены, тыльная сторона запястий покрыта мозолями, ступни бесформенные, твердые и узловатые, шишковатые. Почему ее лицо даже во сне напоминало звериную морду, волчью? Он не знал. С закрытыми глазами она выглядела совершенно безжизненной. Как будто у нее полностью отсутствовали мысли, как будто ее существование ограничивалось зрением.
Он придвинул скамью к стене, откинулся назад и задремал. Шедший через долину поезд не разбудил его, лишь вмешался в сон. Позже, перед самым рассветом он очнулся от другого, куда более тихого звука. Девочка-волк зашевелилась, готовясь к побегу.
Выскочила через окно.
И вот он уже сам стоит у того окна и смотрит, как она крадется в рассветных отблесках, замирает, вертится, хватаясь зубами за обмотки на ноге, как это сделал бы любой волк или собака. Она не слишком торопилась и держалась тропинки, ведущей к реке. Он подумал было догнать ее, вернуть назад, но так и не решился.
9
Жарким безоблачным летом 1935 года Грэйньер пережил быстротечный период похоти, такой мощной, какой он и в юности не испытывал.
К середине августа шестинедельная засуха набухла влагой — казалось, вот-вот пойдет по швам; массивные грозовые тучи нависли над всем Ухватом, придавливая жар к земле; атмосфера сырела, но дождя все не было. Тело Грэйньера будто бы налилось свинцом, стало плотным и бесполезным. Ему было одиноко. Рыжая собачка давно его покинула: состарилась, одряхлела и ушла в лес, чтобы умереть в одиночестве; с тех пор уже годы прошли, новой он так и не завел. Как-то в воскресенье он отправился в Медоу-Крик и сел на поезд до Боннерс-Ферри. В шатком вагоне пассажиры распахивали окна и те, кому посчастливилось занять соответствующее место, подставляли лица влажному ветерку. Те, что сходили в Боннерсе, разбредались молча, как побитые каторжники. Грэйньер отправился на окружную ярмарку, где по воскресеньям были открыты несколько лавок и где он мог найти себе собаку.
Из методистской церкви на Секонд-стрит доносилось пение. Других звуков в Боннерсе не было слышно. Грэйньер, бывало, ходил к службе, если это совпадало по времени с его вылазками в город. Прихожане были с ним неизменно добры, многие помнили его еще по тем временам, когда он регулярно приходил сюда с Глэдис, но в целом ничего, кроме расстройства, ему это не приносило. Часто, сидя в церкви, он плакал. Живя в долине Мойи, погруженный в мелкие повседневные заботы, он забывал о своей печали. Под звуки гимнов — вспоминал.
На ярмарочной площади он поговорил с двумя женщинами из кутенеев, одна была средних лет, другая — едва созревшая девчушка. Обе оделись с явным прицелом произвести впечатление: две ведьмы-полукровки в бахромчатых синих платьях из оленьей кожи, головные повязки украшены вороньими, ястребиными и орлиными перьями. В холщовом мешке у них сидело несколько щенков, напоминавших волчат, а также рысенок — в клетке из ивовых прутьев. Они вытаскивали щенков по одному, чтобы продемонстрировать. Проходивший мимо мужчина сказал: «Не по-христиански это, скрещивать собаку с волком».
— Почему эта штуковина голубая? — спросил Грэйньер.
— Какая штуковина?
— Да клетка эта, в которой вы кошака держите.
Кожа у девчушки была светлая, веснушчатая, волосы цвета песка. Он просто смотрел на этих женщин, а в животе у него все тяжелело от томления и страха.
— Прутья выкрашены, чтобы он их не грыз. Его тошнит от краски, — сказала девчушка. Лапы у кошака были массивными, с пушистыми кисточками, как будто он носил те же сапоги, что и его надзирательницы. Женщина выпятила ногу так, чтобы Грэйньеру была видна ее икра. Почесалась, оставляя на коже длинные белые полосы.
Это зрелище настолько затуманило его разум, что он даже не понял, как очутился — притом, без щенка — в четверти мили от ярмарочной площади, прежде чем вообще осознал это, и несколько долгих минут не видел перед собой ничего, кроме тех светлых отметин на темной коже. Что-то нехорошее происходило у него внутри, и ему это было известно.
От этих нечистых помыслов у него под ногами будто бы разверзлась земля и он