ни менял шкуру, он всегда останется в моих глазах революционером, если не извинится за свои действия публично»[8]. Другие настаивали на одобрении соглашения. Сазонов утверждал: «Если все сделать прилично и воспользоваться предоставленной возможностью, кадеты первыми бросятся заключать соглашение. Милюков – типичный буржуа и боится революции больше всего на свете. Большинство кадетов трясется за свой капитал»8.
Осенью 1915 г. казалось, что расчеты Милюкова на то, что правительство окажется в безвыходном положении и будет вынуждено предоставить министерские портфели представителям «прогрессивного блока», вот-вот оправдаются. На фронте со дня на день должна была произойти катастрофа. Паника охватила не только солдат, но и высшее командование. Ставка настаивала на оставлении Киева. Обсуждался вопрос об эвакуации Петрограда. Обстановка в тылу была не лучше. Министр внутренних дел князь Щербатов докладывал о своей полной беспомощности, «дезорганизации местных служб», множественности властей, результатом которой оказывается отсутствие всякой власти, «невообразимой неразберихе в провинции», панике в аппарате самого министерства и диктаторских приказах военных, вплоть до прапорщиков и казарменных командиров. «На фронте нас бьют немцы, а в тылу наносят последний удар собственные офицеры», – резюмировал Кривошеин. Военный министр докладывал, что «беспорядок в штабах нарастает с каждым днем; никто ничего не хочет делать, никаких приказов не отдается... Вся жизнь страны дезорганизована, аппарат правительства развален, повсюду хаос и беспорядок». Совет министров наконец понял, что Россия находится на грани банкротства. Государственный контролер с горечью констатировал, что страна и армия не испытывают доверия к правительству и если еще на кого-то надеются, то только на Государственную думу и военно-промышленные комитеты. Царь тоже не обращает на Совет министров никакого внимания и считается только со ставленником императрицы и Распутина, старым циничным бюрократом Горемыкиным. «Правительству не верит даже тот человек, который является источником государственной власти», – заявил Щербатов, и никто ему не возразил. Общее мнение выразил Сазонов: «Правительство висит в воздухе, не получая поддержки ни снизу, ни сверху»9.
В таких условиях у правительства было три выхода: пойти на уступки организованному обществу, найти второго Столыпина и доверить ему диктаторскую власть или заключить сепаратный мир и таким образом вырваться из тисков кризиса. Но люди, близкие к царю, все еще считали, что сепаратный мир вызовет немедленную революцию. Второго Столыпина не находилось: высший слой бюрократии деградировал так же стремительно, как и династия. Сдаться организованному обществу было невозможно из-за честолюбия придворной камарильи, религиозного и династического мессианства царя и императрицы и ненависти к обществу, которая въелась в плоть и кровь высшей бюрократии.
Однако переговоры с «прогрессивным блоком» начались. Со стороны правительства их вел государственный контролер Харитонов, которому помогали министры А.А. Хвостов, князь Щербатов и князь Шаховской, а со стороны блока – Милюков, Ефремов, Шидловский и Дмитрюков. На тайном совещании Совета министров докладывалось, что «в основном программа «прогрессивного блока» приемлема и отличается от правительственной точки зрения лишь в некоторых вопросах». В этом нет ничего удивительного, поскольку блок даже не требовал ответственности кабинета министров перед Думой. Назначение отдельных министров на их посты оставалось прерогативой монарха; Думу волновал только персональный состав кабинета, который должен был пользоваться доверием широких кругов общества; иными словами, правительство должно было формироваться из членов блока. В конкретных вопросах, где Дума требовала более либеральной политики, было бы трудно придумать более обтекаемые и растяжимые формулировки. Сами министры смеялись над фразой о еврейском вопросе: «вступить на путь постепенного ослабления ограничений».
Но соглашение с организованным обществом неизменно наталкивалось на глухую стену в виде царя.
Горемыкин, пользовавшийся сильной поддержкой царицы и Распутина, в решающий момент прерывал переговоры, доставая из кармана царский указ о роспуске Думы. На возражения взволнованных коллег он презрительно отвечал: «Будет ли Дума распущена со скандалом или без скандала, значения не имеет... Я считаю невозможным расстраивать императора разговором об опасности беспорядков, потому что не разделяю этих страхов... Все это придумал Родзянко, чтобы напугать нас... Дума будет распущена в назначенный день, и никакой крови не прольется... Милюков может болтать все, что ему вздумается. Я так верю в русский народ и его патриотизм, что не допускаю и мысли о том, что он может ответить своему царю беспорядками, особенно в военное время. Если отдельные банды интриганов начнут плохо себя вести, о них позаботится полиция, поэтому не следует обращать на них внимания». Те же доводы приводили и его преемники.
Недостатка в драматических сценах не было. Председатель Думы Родзянко приехал со специальным визитом в Совет министров и попытался убедить главу правительства не играть с огнем, когда на кону стоит судьба России и династии, но столкнулся с такой чванной бюрократической невозмутимостью, что «как безумный, не попрощавшись и забыв трость, пулей вылетел в дверь, после чего произнес безнадежную фразу: «Я начинаю верить тем, кто говорит, что в России нет правительства». Десять министров направили царю коллективную декларацию о несогласии с премьером и о невозможности в таких условиях продолжать работу. Они получили выговор и приказ продолжать исполнять свои обязанности (правда, после этого их одного за другим отправили в отставку). Более того, Хвостов (единственный, кто поддержал Горемыкина против всех остальных) стал фаворитом императрицы, поскольку дал элементарный совет, как быть с Думой: «Их нужно просто разогнать».
«Разогнать всех... Полиция подавит беспорядки!», – восклицал Гучков. – Приближается потоп, а жалкое, ничтожное правительство готовится противостоять этому катаклизму с помощью тех же средств, которыми они защищаются от сильного дождя: резиновых калош и зонтиков». Даже британский посол Бьюкенен сказал: «Боюсь, революция неизбежна» .
Но страх испытывали и вожди Думы. В том же августе 1916 г. Гучков писал генералу Алексееву: «Наше оружие обоюдоостро; массы (особенно рабочие) так возбуждены, что достаточно искры для взрыва, размеры и место которого невозможно ни определить, ни предугадать».
Такие же сомнения начинали терзать и Шульгина:
«Конечно, возбуждение россиян... позволял успешно снижать предохранительный клапан под названием «Государственная дума»... Мы сумели заменить «революцию», то есть кровь и разрушение, «резолюцией», то есть словесным выговором правительству. Но... в моменты сомнений я иногда начинаю чувствовать, что вместо пожарных, пытающихся погасить революцию, мы становимся поджигателями, хотя и невольными» .
Государственная дума начинала все больше и больше бояться бремени народных симпатий, которые она вызывала. И не без оснований.
24 января 1917 г. группа рабочих Центрального военно-промышленного комитета, получив правительственную ноту, явно враждебную по отношению к рабочим, обратилась к народу с воззванием: «Рабочий класс и демократия больше не могут ждать. Каждый день промедления опасен. Решительное искоренение самодержавного режима и полная демократизация страны становятся задачей, требующей немедленного решения, вопросом жизни и смерти для