не могу, чего-то непостигаемого и не существующего в порядке вещей, но что непременно может быть сию же минуту осуществится как бы в насмешку всем доводам разума, придет ко мне и станет передо мною, как неотразимый факт, ужасный, безобразный и неумолимый. Боязнь эта вырастает обыкновенно все сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что, наконец, ум, несмотря на то, что приобретает в эти минуты, может быть, еще большую ясность, тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям. Его не слушаются, он становится бесполезен, и это раздвоение еще более усиливает пугливую тоску ожидания. Мне кажется, такова отчасти тоска людей, боящихся мертвецов. Но в моей тоске неопределенность опасности еще больше усиливает мучения».
Это – не страх за здоровье, как писал Достоевский брату, не страх перед надвигающимся безумием, даже не страх смерти. Это – еще страшнее. Впервые в «Униженных и оскорбленных», на почве личного опыта болезни 1846 г. писатель подходит к метафизической проблеме. Нечто «безобразное и неумолимое» стоит на пороге сознания и готово вторгнуться в наш «разумный» мир. Это нечто не существует и в то же время может осуществиться в любую минуту, стать перед человеком, как «неотразимый факт». Оно не повинуется законам логики (и существует и не существует), разум с ужасом его отвергает, а оно в насмешку ему утверждает себя в своем «безобразии». Оно – ничто, но оно есть; небытие, но существует; темная бездна, перед которой изнемогает рассудок, но которую чует сердце. Небытие – самый мучительный кошмар Достоевского; он преследует его героев: Свидригайлова, Ставрогина, Версилова, Ивана Карамазова. Чтобы избавиться от этого призрака, писатель ищет мистической реальности, подлинного бытия. Его творчество – борьба с фантазмами сознания, поиски онтологической основы бытия.
В октябре 1846 г. Достоевский начинает выздоравливать. Отношения его с кругом «Современника» становятся все более натянутыми. Свою новую повесть «Господин Прохарчин» он отдает не Некрасову, а Краевскому, редактору «Отечественных записок». Происходит ссора. «Скажу тебе, – пишет он брату в ноябре 1846 г., – что я имел неприятность окончательно поссориться с „Современником“ в лице Некрасова… Теперь они выпускают, что я заражен самолюбием, возмечтал о себе и передаюсь Краевскому затем, что Майков хвалит меня… Что же касается до Белинского, то это такой слабый человек, что даже в литературных мнениях у него пять пятниц на неделе».
Расхождение с «Современником» вырастает в его воображении в борьбу не на жизнь, а на смерть со всеми. Снова звучит голос Голядкина. «Мне все кажется, – признается он, – что я завел процесс со всею нашей литературою, журналами и критиками… и устанавливаю и за этот год мое первенство назло недоброжелателям моим».
Тщеславие и вызывающее высокомерие молодого писателя оттолкнули от него литераторов. Началась беспощадная травля, посыпались насмешки и эпиграммы. Такие «развенчания» знаменитостей были вполне в нравах тогдашних журнальных кругов. Авдотья Панаева пишет: «С появлением молодых литераторов в кружке, беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах. Особенно на это был мастер Тургенев, он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался. У Достоевского явилась страшная подозрительность. Он заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведения, нанести ему обиду. Он уже приходил к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того, чтобы снисходительно смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками». Картину травли «больного человека» дорисовывает Григорович: «Неожиданность перехода от поклонения и возвышения автора „Бедных людей“ чуть ли не на степень гения к безнадежному отрицанию в нем литературного дарования могла сокрушить и не такого впечатлительного и самолюбивого человека, каким был Достоевский. Он стал избегать лиц из кружка Белинского, замкнулся весь в себе еще больше прежнего и сделался раздражительным до последней степени. При встрече с Тургеневым Достоевский, к сожалению, не мог сдержаться и дал полную волю накипевшему в нем негодованию, сказав, что никто из них ему не страшен, что дай только время, он всех их в грязь затопчет… После сцены с Тургеневым произошел окончательный разрыв между кружком Белинского и Достоевским. Он больше в него не заглядывал. На него посыпались остроты, едкие эпиграммы, его обвиняли в чудовищном самолюбии, в зависти к Гоголю».
Тургенев распространил слух о том, что Достоевский требовал напечатать «Бедные люди» с золотой каймой. Эту нелепую сплетню повторяют в своих воспоминаниях Григорович, Панаев и Анненков. В 1888 г. Леонтьев передает, что Тургенев рассказывал ему эту историю в то время, как Достоевский был на каторге. «Таким молодым людям, как вы, – говорил он, – из личного достоинства не надо при первых успехах давать волю своему самолюбию. Вот как, например, случилось с этим несчастным Достоевским. Когда отдавал свою повесть Белинскому для издания, так увлекся до того, что сказал ему: „Знаете, мою-то повесть надо бы каким-нибудь бордюрчиком обвести“». Коллективному творчеству Тургенева и Некрасова принадлежит «Послание Белинского к Достоевскому», начинающееся строфой:
Витязь горестной фигуры,
Достоевский, милый пыщ,
На носу литературы
Рдеешь ты, как новый прыщ…
В заключение Белинский просит:
Ради будущих хвалений
(Крайность, видишь, велика),
Из неизданных творений
Удели не «Двойника».
Буду нянчиться с тобою,
Поступлю я, как подлец,
Обведу тебя каймою,
Помещу тебя в конец.
Тургенев рассказывал И. Павловскому, что однажды Достоевский вошел к нему в ту самую минуту, когда собравшиеся у него гости (Белинский, Огарев, Герцен) смеялись над какой-то «глупостью». Он принял это на свой счет, выскочил во двор и час гулял там на морозе. Когда Тургенев разыскал его, тот воскликнул: «Боже мой! Это невозможно! Куда я ни приду, везде надо мной смеются. К несчастью, я видел с порога, как вы засмеялись, увидавши меня. И вы не краснеете?» Рассказ мало достоверен, но хорошо передает «атмосферу», создавшуюся вокруг затравленного писателя. Неприкрытой злобой дышат воспоминания И. Панаева: «Его (Достоевского) мы носили на руках по городским стогнам и, показывая публике, кричали: „Вот только что народившийся маленький гений, который со временем своими