колонки – из нее берут воду все, водопровод непредсказуем.
– Лишь ты угадать сумела мою печаль… – напевает, поднимаясь над этим звуками, чистый женский голос из черной коробочки патефона.
Рефреном, как резиновый мячик в гулкой подворотне, летят от стены к стене выкрики:
– Чик и бук! Тала! Арца!
Мальчишки играют в айданчики – азартную игру, где нужно разбить пирамиду из айданов, бараньих косточек.
– Когда я вернусь в Гавану, в лазурный край, – поет голос, звенит трамвай, сворачивая на пустырь между армянским и русским городом.
Мостовая остывает, отдавая влажный плотный воздух. Долгожданный ветер надувает сохнущие простыни…
Дом, увешанный бельем, как никогда походил на забытый в степи корабль под кое-где штопанными пестрыми парусами. А я думал, что там, в этой тропической Гаване? Так же жарко, так же мокрая рубашка пристает к спине. Искал ее на карте, прицепленной кнопками. И помнил только, что именно там было найдено средство от желтой лихорадки. Инфекцию переносит комар вида Aedes aegypti. Комары, правда, самые обычные, вида надоедливые ночные, чертовски злобные мелкие твари были бедствием и здесь, в этом городе. Ночами, когда я маялся от бессоницы и зуда укусов, то почти верил, что плотная жара и испарина на стеклах окон – жар неминуемого пожара мировой революции, которую в Советах ждали со дня на день. И сейчас, в особенно утомительные ночи, в голове всплывает иногда навязчивая мелодия, звуки двора-колодца…
Как я попал в народную милицию
Часами я лежал, рассматривая потолок и думая, что же теперь? Странное дело. Когда мы покидали город вместе с белой армией, было уверенное чувство, что все здесь ждут – волну. Нечто, что надвигается и непременно налетит, разметет. И вот ударило, волна прокатилась. И теперь нужно цепляться за обломки и строить новое. Или подлатать, восстановить привычное, как Робинзон Крузо на своем острове. Собрать жизнь из того, что удалось сберечь. В детстве мне особенно нравилось в книге о Робинзоне именно то, как он деловито обустраивает свой остров. Но сам я, как оказалось, и в подметки ему не годился.
Чем я был занят тем летом? Самым глупым – сожалениями. Как многие молодые люди, впервые потерпевшие крупную неудачу, я позерствовал и был уверен, что уже смело можно было писать на моей судьбе «жизнь его была разбита!». Надпись непременно по старой орфографии, с ятями, как в трагической фильме. В крошечной комнате, одеваясь, я непременно задевал локтем или створку окна, или угол зеркала над умывальником. И тут же напоминало о себе вывихнутое плечо. Лиловая гематома давно вылиняла до незаметного ушиба, но сказалась спешка, в которой я вправил руку, сустав воспалился. Боль была тупой, надоедливой, не стоящей внимания. Но она цепляла воспоминания. Тогда я часами лежал, рассматривая потолок и размышляя, как нужно было поступить. Чтобы отвлечься от мыслей, годилось буквально все. Кикер[16], марафет, мел – кокаин достать было легко. Спирт был запрещен и поэтому торговали им буквально всюду, даже в аптеках. Не увлекся я тогда всерьез только по той причине, что и табак, и самогон, и забытье стоили денег.
Часто я выходил на улицу и шел наугад. Бродил Байроном, вспоминая о голодном желудке, – физиология тела не склонна к поэзии. Дни, прибитые пыльным ветром, не отличались ничем. Однажды у заплеванной шелухой едва ли не по самую крышу ростовской станции я встретил бывшего товарища по университету. Вместе мы оказались в каком-то нэпманском кафе, где он, лихорадочно втягивая с истрепанного пера марафет, заговорил о Союзе прав и свобод. О сопротивлении большевикам. Настойчиво блестя глазами, тянул за локоть – тоскливое впечатление от вечера. Намекал на ЛК. На некие «суммы, суммы!» в поддержку «нашего дела». Наутро следующего дня я зашел его проведать. Баба, повязанная платком до бровей, ругаясь, замывала черно-белый плиточный пол, ей помогал дворник. В трещинах между плитами темнели потеки.
– Напился да и не устоял на лестнице, с самого верха полетел. Голова, как арбуз, – сказала она в ответ на вопрос о моем однокашнике. – А может, и сам сиганул!
Дворник перекрестился.
Иногда я забредал в храм на площади перед государственным банком. Своих отношений с Богом я бы не смог объяснить и в общем заходил посмотреть на фрески – удивительно красивые, по эскизам художника Васнецова. Высокий купол, тишина, все это давало возможность подумать. После Новороссийска я часто думал, как же Бог – если он есть – управил так?
Бесполезное, как шелуха, лето катило к концу, а жара, казалось, только набирала силу. Уже ранним утром на раскаленных тротуарах кружились крошечные пыльные смерчи, пешеходы давили каблуками жерделу, красную от солнца. И я, почти ошалев от жары и собственной неприкаянности тогдашней жизни, абсолютно не удивился, когда однажды вечером очнулся от бесцельного кружения, столкнувшись нос к носу с обезьяной, которая скалилась с афиши. Кассы. Цирк. После установления советской власти здание цирка Булля национализировали. И трудовой коллектив артистов продолжил представления как ни в чем не бывало. В цирке предлагали обширнейшую программу, а билет стоил недорого. Была объявлена неделя спорта со сбором средств в пользу спортивной организации. Поэтому публике предлагались вечера с совершенно новой программой, в которую входил балет. Тот в цирке был совершенно в духе времени. Ниже, мелкими буквами, обещали выступление антиподиста – жонглирующего ногами. А уже после шел привычный репертуар: комики-смехотворы Донато и Пьер. Ошеломительное выступление гипнотизера. Главный гвоздь – похороны Григория Распутина в исполнении дрессированных животных! Делать мне было все равно нечего, и я взял билет. Однако заявленное представление не состоялось. Сначала в зале зажегся свет. Потом побежал между рядами озабоченный шпрехшталмейстер. Растерянная публика подавала реплики. Мужской уверенный голос сообщил, что «это карманники». Свет снова погас. И голос наддал погромче:
– Товарищи! Бандиты тырят ваши личные ценности в замешательстве темноты.
Свет зажегся снова, и из кулис вышел трубач, он обратился к публике – нет ли, случаем, среди нас врача? Представление отменено. Дальнейшее утонуло в суете, вскриках и общей панике. У двери началась потасовка. Я пробрался за сцену. Узкий коридорчик, мелькнула газовая юбка, глаза, в воздухе любопытство и страх, запах животных. Каморка, огороженная ширмой, – видно, гримерка. На полу, на зеркале и этой ширме довольно много крови. Повернутое к двери лицо – загримированный к выходу один из комиков-смехотворов, Донато или Пьер?
Из толпы слышалось: «Зарезали. Батюшки, зарезали!»
Белый жирный грим на небритом лице. Не помочь, совсем недавно, но уже не дышит. На стеганой куртке следы белой краски, но его грим – я еще раз быстро взглянул – цел, не тронут. Чуть размазана слеза черной краской. Горло перерезано.