Теплый ветер трепал его восточные одеяния. Даниил распустил халат на груди, где висели часы на ставшей короче цепочке. Он вынул их. В золотом корпусе, с репетиром. Вокруг заводной головки шла надпись: «Tempus metitur omnia sed metior ipsum» — «Время измеряет все, но я измеряю его». Один англичанин в приемной дворца объяснил ему, что это означает.
Даниил открыл крышку. Часы остановились. Название фирмы на белом циферблате в сумерках было неразборчивым, но Даниил знал его наизусть. Английские слова, разделенные черной цифрой:
Ранделл и Бридж XII, Лондон. Лудгейт-Хилл.
Закрыв часы, Даниил прислушался. Сквозь негромкие уличные звуки доносился шум реки. Если закрыть глаза, все вновь окажется таким, словно он перенесся обратно в 1820 год. Снова стал девятилетним. Лежащим на крыше без сна, прислушиваясь к речному шуму и думая о бриллиантах.
«Ничто здесь не изменилось, — подумал Даниил. — Кроме меня».
Он посмотрел на Тигр. В воде поблескивали отражения огней. На дальнем берегу в подступавших к реке лачугах было темно. Вода поднималась, пенясь вокруг кирпичных опор моста.
Ш-ш-ш.
Прислушиваясь, Даниил начал вспоминать то, на поиски чего отправился, любовь к брату с его любовью к вещам. И отступил назад, словно теряя под собой опору, голова закружилась от воспоминаний. Он словно бы провалился в себя, представил себе, что оставил и утратил.
Дом с двумя дверями. Пчел во дворе. Невредимого Залмана. Живую Рахиль. Он закрыл глаза и услышал шум Тигра, бурлившего в ночи.
1820 года не было: Даниил вспомнил, что знал этот год по другой системе отсчета. 1820-й в мусульманском летоисчислении был 1198-м. Он вспоминал себя, девятилетнего, одного в синагоге. Считающего века с сотворения мира. Снаружи Залман звал его, выкрикивая название реки.
Сколько Даниил помнил, они носили названия рек.
Братьев прозвали наименованиями Двух Вен еще до того, как государство дало им фамилию, Бен Леви, еврейскую, записанную по-арабски в канцеляриях турецкого наместника. Слова эти были их частью, думал Даниил. Первым делом имена, потом — названия рек. Фамилия была последней и самой незначительной.
1820. 1198. Менялись даже названия годов. «Фрат, ты там? Фрат, ты где?» — мальчишеский голос у открытого окна.
Семья их была небольшой. Хагав и Лия Леви умерли от холеры через год после рождения Залмана. Даниил помнил родителей очень смутно. Его семьей стали Рахиль и Юдифь. Их было более чем достаточно.
Рахиль и прозвала их Евфратом и Тигром, хотя впоследствии не употребляла этих прозвищ. Манеру называть братьев так переняли выжившие Бен Леви, потом семьи, с которыми они некогда были связаны, давние свойственники. И наконец, рыбаки в доках, бедуины, пьющие, как козы, из уличного фонтана, турецкий страж порядка при полуденном обходе.
Залман был Тигром, Даниил — Евфратом, Фратом, как его звали. Это были хорошие прозвища. Братьям они нравились, потому что благодаря прозвищам они нравились окружающим. Залману было шесть лет, Даниилу — девять.
Прозвища были хорошими, потому что приносили удачу. Эти реки были еще одним объектом веры, а в старом Багдаде было полно всяких вер. Были сабейцы со своим обожествлением воды и звезд. Бабушка Юдифь со своими темными приметами еврейского каббализма. Юсуф — торговец медом, и Юсуф — городской нищий со своими бедуинскими суевериями. Когда братья были маленькими и еще ничего не понимали, сезоны разлива рек имели свои плюсы — тогда им приносили жертвы в виде лакомств, словно Тигр и Фрат обладали чародейными силами, способными спасти от гибели.
Прозвища были хорошими, потому что подходили им. Случайных прозвищ не дают. Залман не мог быть Евфратом, а Даниил — Тигром. И наконец, прозвища были хорошими, так как под ними можно было скрываться.
Возле реки или в синагоге, где они проводили время, братья слышали, как обращаются к Евфрату и Тигру, и, отзываясь, чувствовали себя спрятавшимися. Словно бы нырнувшими в воду. Они больше не были Даниилом Бен Леви, Залманом Бен Леви. Со своими вненациональными прозвищами они могли скрыться, исчезнуть из установленного порядка вещей. Это было своего рода чародейством, маленьким волшебством. Став постарше, Даниил начал задумываться, не этого ли хотела Рахиль.
Она походила на их отца. Так говорила Юдифь. Была сильной, как Хагав. Рахиль трижды болела чумой. Левый глаз ее был слепым, розовым там, где от болезни полопались кровеносные сосуды. Скулы — выступающие, угловатые. Жены богатых евреев, когда она лепила превосходные клецки у них на кухнях, тайком называли ее Кобыльей головой.
При мягком освещении, когда Рахиль готовила ранним утром душистый кофе с лимоном, ее склоненное лицо бывало красивым. Так казалось Даниилу. Выйти замуж ей не довелось. Когда Даниилу было девять лет, Рахиль была еще молодой; она только на вид была старой. Но и все выглядели старыми. Зной пустыни покрывал трещинами кожу, голод туго стягивал.
Кобылья голова. У Рахили были и другие прозвища. Она не носила покрывала на улице. Стряпала кошерное, соблюдала субботу и только. Носила за пределами дома золотые серьги. «Строптивая», называли ее богатые женщины. «Упрямая и непочтительная, — говорили они. — В ней нет почти ничего еврейского». Словно с отказом от обрядов могла исчезнуть национальность. Словно каждый человек не обладал национальностью. Рахиль делала то, что ей нравилось. Носила серьги, когда хотела. Два кольца, фамильная драгоценность в крупных ушах Рахили, являлись вопиющим богохульством. Даже караимы, не знавшие, верят ли в бога, считали, что серьги Рахили оскорбляют их. Ее оставляли в покое потому, что она была незамужней. Пустым местом, бездетной женщиной в доме
Хагава Леви. От большой семьи остались только два странных мальчишки и две старухи.
Рахиль работала каждый день, даже тайком в субботний вечер. Вера Рахили была ее личным делом. Верила она в то, что видела собственными глазами. Бога Рахиль определенно ни разу не видела. Видела, как умирают люди от чумы, медленно, мучительно, в собственной крови и дерьме. Множество могильных холмиков и ям. И заботилась о тех, кто выжил. О теще своего брата, о детях брата. Теперь они стали ее детьми. Она часто думала о них во время работы.
Когда дети спали, Рахиль отправлялась на кухню, где стояли два длинных стола — один для молока, другой для мяса. Снимала серьги и клала с другими фамильными драгоценностями. Это была скаредная манера без скаредности. Эгоистичная, поскольку имела значение только для самой Рахили. Она не любила эти сокровища как сокровища. Вещи драгоценны по-другому.
Серьги были персидские, из белого золота. Они принадлежали бабушке Рахиль. Напоминали ей о детстве, о четырех поколениях, ссорившихся под одной крышей. Кроме серег, у нее были пол-ярда ткани мурекс, ветхой от старости, мурексом торговал прадед Хагава. Багряная окраска ткани была переливчатой, драгоценной: прошли столетия с тех пор, как последние мурексы кипятили в чанах красильщиков. С тканью хранился ножной браслет-цепочка ее матери из индийского золота с топазом. Рахиль брала фамильные драгоценности в руки, и они переносили ее в прошлое. Связывали с покойными, словно грубой золотой оправой и зубцами.