что я никогда не могу пошевелиться. И еще несколько минут я лежу, накрытая этими чувствами, словно волнами.
Мир за пределами этих ощущений, за пределами секса все еще кажется мне невыносимо блеклым. Словно я подросток и никак не могу заинтересоваться чем-то еще. Может быть, только болью: в ней тоже есть предел, и через нее я тоже могу нащупать себя саму и понять, что я есть после всего – и приблизиться к смерти. Возможно, я социопатка? Хотя, скорее, наркоманка, впрочем, эти два понятия часто встречаются и вступают во взаимосвязь.
Видеть себя в зеркале – больно, быть живой – больно. Получается, что секс – граница между болью и реальностью. Между мной и не мной. То немногое, что дает мне принять себя, но потом все начинается заново.
Почему я не могу перестать бояться отвержения, как я давно перестала бояться смерти? Почему я почти не могу вынести любое неприятие? Точно любовь, желательно всеобщая, нужна мне, просто чтобы ходить и дышать.
Значит, я выбираю тех, кто меня не любит, просто чтобы встретиться со своим главным страхом, с его пределом.
Смерть
С тобой мы всегда проводим вместе два-три часа, как будто у тебя внутри установлен часовой механизм – циферблат. Редко это бывает целая ночь.
И потом наступают дни и недели ломки и неизвестности, когда я возвращаюсь в свою детскую травму, в свой детский паралич.
Вначале мне сказали, что мой отец просто уехал, а не умер: все до ужаса боялись сказать мне правду, и первые месяцы после его смерти, несмотря на точное физическое знание внутри себя, я жила, окутанная параличом ложной надежды, я терзала маму и бабушку вопросами, чтобы услышать ложное «конечно, приедет» и сделать вид, что верю им. Позже я поняла, что меня обманывают, но спрашивала все равно, чтобы мучить их и себя этой ложью. Я спрашивала до восьми лет.
Теперь эта ситуация невыносимого, неразрешимого ожидания повторяется снова и снова во всех моих романтических отношениях.
Я могла думать об этом посреди января, абсолютно уничтоженная твоим отношением ко мне.
Я переставала думать об этом, когда ложилась в кровать, измученная слежкой за тобой в соцсетях, конечно, с пустого аккаунта, который я завела специально для этого.
Чего бы я хотела? Безусловно, я больше не любила тебя, но оставалась разрушительная невротическая потребность знать, где ты и с кем, чтобы понять, почему же ты не любишь меня.
В наше время мы можем наблюдать измену в прямом эфире, и эта ловушка присутствия сводит с ума: в чужом видео я вижу, как ты смеешься и флиртуешь с другой за праздничным постновогодним столом. Я вижу эту молодую женщину во всех деталях: ее кожу, волосы, зубы, одежду – весь ее образ. Всю оставшуюся ночь я могу представлять себе ваш диалог и возможный секс.
Хотя все чаще я плакала уже не оттого, что ты не любил меня, а оттого, что я переставала любить тебя. Точно из меня вытягивали металлический стержень и без него вся моя психическая конструкция распадалась, все возвращалось в ноль, в детское одиночество, уже не припудренное, не забинтованное иллюзиями, и я цеплялась за остатки этого чувства изо всех сил с нездоровым отчаянием, словно без него я бы утонула. Я постоянно с упорством обреченной отрезаю от себя части, а они алые и кровоточат, и я никак не решаюсь обрезать только ту часть себя самой, что принадлежит тебе.
Когда мы прощаемся с иллюзией любви, мы прощаемся с последней ниточкой, которая связывает нас с детством. С верой в возможность отсутствия боли. И верой в то, что мир, в котором в некоторых странах все еще казнят за убеждения, может не быть таким враждебным и холодным. Я выхожу на детскую площадку, чтобы вдохнуть морозный воздух, снежинки ложатся медленно – одна к другой, одна за другой. Я чувствую, как отходят снотворные, и вдруг неожиданно для себя начинаю повторять: «Папа, папа, папа».
На секунду я ощущаю, что мое одиночество больше меня самой, больше всего мира.
И вспоминаю весну на картине своего отца «Жаворонки», на ней весна была взбесившейся, и небо было розовое и голубое, и отдельно облака – белые, как ватные игрушки, и, конечно, сами жаворонки. Такая абсолютная весна может быть с человеком только в детстве. И мне хочется вернуться туда, в свое детство, уже полустертое в моем сознании, но я возвращаюсь к экрану телефона, чтобы следить за твоей жизнью (в моем случае это нечто вроде обсессивно-компульсивного расстройства) и за жизнью женщин, к которым я тебя ревную, точно я хочу стереть себя саму с помощью всех этих посторонних людей и их жизней, заглушить невыносимую тревогу, которая преследует меня со смерти отца. Тревогу и страх перед жизнью.
Вспыхивает экран телефона, и возникает лазурь моря, чужие пьяные голоса, иногда твой голос среди них. Я знаю, как ты кончаешь, как ты кричишь, как обгорела твоя спина, когда тебе было девять лет. И не знаю ничего о том, что связывает тебя с некоторыми другими молодыми женщинами.
Я сравниваю и сравниваю себя с ними до исчезновения собственной оболочки. Один психолог сказал мне, что этим я заменяю прямую физическую аутоагрессию. Возможно. Первый год мне правда было очень больно, все равно что сверлить зуб без наркоза. А теперь это дурной сериал, почти скучный. Я все еще боюсь себя и потому вглядываюсь в других. Прежде чем подойти к зеркалу и увидеть свою бледную кожу, первые морщинки – как у вечного ребенка могут появиться морщинки?
Ты
Мне все еще нравится, что ты последний, с кем я курила в течение нескольких недель, но все же я могу пройти мимо той кондитерской лавки, где я покупала пирожные, когда только влюбилась в тебя, и чувствовать пустоту; зайти в магазин, где я купила когда-то твои любимые чулки – и везде пустота; когда заканчивается анестезия сильных чувств, остается только пустота, и понимаешь, что эти чувства были костылем, способом переносить реальность. Что хуже – боль или пустота? Теперь я задаю себе этот вопрос каждый день, каждый час, когда я отстраняюсь достаточно, мне удается их сравнить.
«Ты меня еще хочешь?» – так моего друга спросила его девушка в начале их романа. А я спросила тебя: «Почему ты больше не пристаешь ко мне? Ты отвык от меня, я разонравилась тебе?»
И ты развернул меня к себе, взял за волосы, просунул пальцы в мой рот.
Как