ушами заполярным сфинксом сидела на детских качелях. Он прошел в кухню, где на полке, рядом с нехитрой посудой, стоял много раз битый, подлеченный эпоксидным клеем телефон. Более не раздумывая, хоть часы показывали четыре, набрал ее номер. Вслушиваясь в редкие замороженные гудки, заново переживал смятение, охватившее его четыре года назад у самолетного трапа. Теперь он, наконец, решился. Летел назад, торопя минуты. Ледяными шариками выкатывались и падали гудки.
Кажется, он безнадежно опоздал. Возвращаться было некуда. Неделей раньше и вообразить было трудно, что это может доставить такую боль. Неужели он просто не знал себя? Значит ли это, что он любит и любил всегда? Или всему виной только бессонница, насылающий полуночное безумие липкий малиновый свет?
Зыбко было ему, неуверенно…
Оборвались внезапно томительно длившиеся гудки, словно заполнили отведенное для них вымороченное пространство. Настороженная слабо потрескивающая тишина почему-то больше всего напугала Андрея, и он поспешил опустить трубку.
Стараясь не гадать, где могла быть сейчас Валентина, — дежурство в диспансере? — Мечов рухнул ничком на диван и накрылся подушкой.
Уснуть, во что бы то ни стало уснуть, ни о чем не думать, ничего не решать. Но он упорно вспоминал, мысленно перебирая последние встречи, толковал и перетолковывал ее уклончивую, необычно кроткую покорность. Это было так неожиданно для него, так ново, что даже не удивлялся. Принял как свершившийся факт. Оба они переменились за эти дни, и он не знал, к добру это или к несчастью. Подозревал, что к худу, потому что плохо, когда уходит радость и легкость и остается затаенная грусть. Валентина что-то обдумывала, что-то решала. За себя, за него? За обоих?.. Бог весть. Ее движения, слова, а еще более недоговоренности, раскрывались Мечову с теневой неожиданной стороны, наполнялись беспокойным смыслом, который требовалось разгадать. Казалось, невидимый свет, пронзивший его во мраке черного кабинета, высветил нечто очень важное для него, идущее из самых недр его существования, о чем и сам он дотоле не подозревал.
И это нечто исподволь изменило всю их дальнейшую жизнь. Подвергло ее полному пересмотру. Мечова грызло раскаяние. Он страдал, впервые в жизни отчаянно страдал, и оттого, что не находил действительных поводов, мучился еще больше. Это было так непривычно для него, что он, вконец обессилев, незаметно уснул.
Разбудил его настойчивый телефонный звонок, прорвавшийся сквозь наркотическую завесу сна и толщу подушки.
Мечова, как взрывом, швырнуло с дивана. Он рванулся в кухню, зацепив и опрокинув торшер, нетерпеливо схватил трубку. Едва сумел скрыть разочарованный вздох, когда узнал приглушенный, с характерным «оканьем» голос Логинова.
— Проснулся, дезертир трудового фронта?.. Давно пора!
— Я, между прочим, еще на больничном листе, — ворчливо, в тон директору, пошутил Андрей Петрович. — Имею право?
— Не уверен. Будь моя воля, я бы такой бюллетень не оплатил.
— Что так? Или диагноз не нравится? Болезнь, как болезнь.
— Я бы приравнял ее к нетрудовой травме.
— А я бы кое у кого вычел из зарплаты деньги за вертолеты и прочую шумиху. — Мечов с трудом подлаживался под разговор. Мысль работала заторможенно, скупо. Вместо задорного юмора выходила вульгарная перебранка.
Владлен Васильевич, по-видимому, это тоже уловил, потому что круто сменил тему.
— Свежий воздух вам, надеюсь, не противопоказан? — осведомился он.
— Видимо, нет, а что?
— Хочу предложить чуток проветриться. Ледоходом полюбоваться… Заодно и о деле поговорим, много всякого накопилось.
— Пошел, наконец?
— Вскрылся, — удовлетворенно подтвердил Логинов. — Сейчас только звонили из метеослужбы… Ну, так как? Лады?
— Когда надо быть?
— Собирайтесь в темпе и подходите прямо к дрезине.
Перед тем как уйти, Мечов присел на табуретку возле телефона. Все происшедшее представилось ему кошмарным сном, не более. Он подумал-подумал и не позвонил.
Мутной несмешивающейся струей изливался Енисей в ледяной мешок Карского моря. Грязный от чернотала речной покров рассыпался соляным крошевом и таял в пузырях и кофейной пене. Сшибались освобожденные бревна, круша чудом уцелевшие ледяные плиты, в брызгах коры и перемолотой древесины бешено вращались стволы дремучих елей и пихт. Широкое половодье выносило в океан застигнутых врасплох животных, щиты снегозадержания, пустые канистры и целые плавучие островки с чахоточными березками на зыбком коврике из осоки и мхов.
Прозрачной голубизной и зеленью отсвечивали морские льды, желтоватые огоньки дрожали в дымчатой глубине речных осколков.
Хмельная от сладости талых вод, сыто играла веселая нерпа. Гнала к берегу скачущую над волнами треску. В блеске полярного дня взбудораженная дельта переливалась нестерпимой муаровой сеткой, слепила вспышками, убаюкивала ленивыми радужными пятнами.
На судах, дожидавшихся открытия навигации в шести милях от кромки, завыли, наконец, дружные тифоны. Утробный исстрадавшийся клич прокатился над лагуной, вспугнув крикливую стаю гагар на скалах, насторожив моржей в укромной галечной бухте.
С той поры, как утонули в болотах последние мамонты, не помнила тундра столь оглушительной громкоголосицы. И приумолкла, не услыхав за железным ревом собственного весеннего зова. Вместе с гудящими караванами потянулись стаи поморников и моёвок, бессчетные косяки рыбы. Чуть дымили трубы на рейде, где меж оплывшим припаем и сверкающей стеной проходного льда, качались на волнах сгустки ряпушки. В бледно-зеленой, отливающей пепельным шелком воде свинцово синели налитые жиром спинки, приманивая из глубины пучеглазых хищников. Зубастые рыбы рвали мечущийся пульсирующий, как сердце, косяк. На лету раздирали его трепетное серебро крикливые истеричные чайки.
Неодолимому ликующему призыву, летевшему с океана, вторили дудинские буксиры, перезимовавшие в затоне рудовозы. Даже городская электричка, набитая по случаю субботнего дня жаждущей полюбоваться на ледоход публикой, откликнулась короткой пронзительной трелью.
Народу перед ограждением с надписью «Запретная зона» скопилось видимо-невидимо. Под треск костров и сигналы порта летели в воздух пушистые шапки. Искрился мех, громыхало дружное, по чьей-то команде «ура», радостно хохотали ребятишки, оседлавшие плечи отцов, заливались лаем собаки. В пестром, оглушительном гомоне отчетливо различался хрустальный шорох, звонкое дыхание проносящихся льдин. Енисей в этом году покрылся спокойно, без пушечной пальбы, треска, громоздящихся торосов и прочих шумовых эффектов. Тем внушительнее казался глухой ледовый исход. Единым строем, почти не смещая узора разводий и трещин, бежало мозаичное полотно. Глаз с