вынужден нарушить свой обет и возненавидеть женщину… А что, если и со мной он поступит так же? Что, если накануне свадьбы он уже охладеет ко мне? Значит, завтра будет еще хуже?.. Ах, Клеманс, Клеманс! Я на краю пропасти. Скажи, что мне делать. Уже несколько дней я почти не вижу Жака. Он занят — все подготовляет к свадьбе, два-три раза в неделю ездит в Тур и в Амбуаз. Впрочем, он внушает мне теперь ужас… Но я не решаюсь объясниться с ним из страха, что он успокоит меня. Ему это очень легко, мне ведь так хочется верить в него. Когда сомнения одолевают меня, я чувствую себя такой несчастной!
XII
От Сильвии — Жаку
Иди же, куда влечет тебя твоя судьба! Мне последнее твое письмо больше нравится, чем предыдущее: оно по крайней мере хоть откровенно. Больше всего я боюсь, чтобы ты вновь не поддался былым обольщениям молодости. Но если ты смело идешь навстречу опасности, если ты ясно видишь, что перед тобою пропасть, быть может, ты избегнешь гибели. Какие только препятствия не побеждает человеческая отвага! Ты устал медленно разыгрывать партию, ты хочешь поставить на карту все свое будущее и сделать последний ход. Если проиграешь, помни, что есть у тебя друг, чье сердце поможет тебе прожить остаток жизни, а если захочешь избавиться от нее, твой друг уйдет вместе с тобой.
Ты просишь меня рассказать о себе и упрекаешь за то, что я храню «презрительное молчание». Знаешь ли ты, Жак, почему я так строго взираю на новую фазу любви, к которой привела тебя судьба? Знаешь ли ты, почему мне страшно, почему я предупреждаю тебя об опасности, почему так мрачно смотрю на то, что ты стремишься к ней? Не догадываешься? Ведь я тоже бросилась в это бурное море, я тоже отдалась на волю судьбы и поставила на карту весь остаток сил и все надежды. Октав здесь. Я его видела, я ему все простила.
Я допустила большую ошибку, не предусмотрев, что он может приехать. Всю свою жизнь я построила так, чтобы забыть о его отсутствии, а не так, чтобы бороться с его возвращением. Он вернулся, я была потрясена; радость оказалась сильнее рассудка.
Я говорю о радости, и ты тоже о ней говоришь. Да какая же у нас с тобой радость? Мрачная, словно пламя пожара, зловещая, как последние лучи солнца, пронизывающие облака перед грозой. Разве мы можем радоваться? Какая насмешка! Ах, странные, странные мы существа! И почему нам всегда хочется жить так же, как живут другие?
Я знаю, что любовь — единственное, что имеет некоторый смысл, и ничего другого нет на земле. Я знаю, было бы трусостью бежать от нее, боясь, что придется заплатить за нее страданиями. Но если хорошо видишь, как развивается любовь и каковы ее последствия, разве можно вкушать при этом чистые радости? Для меня, например, они невозможны. Бывают минуты, когда я вырываюсь из объятий Октава с какой-то ненавистью и ужасом, потому что читаю на его сияющем лице приговор — грядущее свое отчаяние. Я знаю, что по характеру он совсем мне не подходит; знаю, что он слишком молод для меня; знаю, что он добрый, но совсем не добродетельный человек, привязчивый, но не способный на глубокую страсть; знаю, что любить он может достаточно сильно, чтобы натворить всяких грехов, но недостаточно для того, чтобы совершить что-нибудь большое. Словом, я не могу уважать его в том особом значении, которое мы с тобой вкладываем в это слово.
В начале моей любви мне была мила в нем его слабость, которая доставляет мне теперь столько страданий. Я не предвидела, что она вскоре будет возмущать меня. В самом деле, со мною происходит то же самое, что сейчас творится с тобою. Я слишком много рассчитывала на великодушие моей любви. Я воображала, что чем больше Октав будет нуждаться в поддержке и совете, тем дороже он мне станет — от сознания, что всем он обязан мне; мне казалось, что самая счастливая, самая благородная любовь женщины к мужчине должна походить на нежность матери к своему ребенку. Прежде я искала силу, но — увы! — попытки найти ее оказались бесплодными. Мне думалось; вот, нашла себе опору в человеке более сильном, но он тут нее отталкивает меня ледяной холодностью. И тогда я решила: сила у мужчины — это бесчувственность, величие сводится к гордыне, а спокойствие — к равнодушию. Я почувствовала «отвращение к стоицизму, тогда как прежде так глупо поклонялась ему. Я пришла к выводу, что любовь и энергия несовместимы в сердце столь израненном и униженном, как мое, что целительным бальзамом для него будут нежность и кротость и что я найду их в привязанности Октава, этой наивной души. Разве важно, думала я, умеет он или не умеет переносить горести? Со мною он не будет знать горя. Я возьму на себя все тяготы жизни. Ему останется лишь благословлять и любить меня.
То была мечта, такая же, как и другие мечтания; вскоре мое заблуждение принесло мне муки, и мне пришлось признать, что если в любви характер у одного должен быть сильнее, чем у другого, то, конечно, не у женщины. Во всяком случае, должно быть некоторое равновесие, а у нас его не было. Я играю роль мужчины, и она так утомила мое сердце, что я сама становлюсь слабой — мне опротивела сила.
И все же в душе этого ребенка столько хорошего! Какая чуткость, какая чистота, какая бесхитростная вера в сердце ближнего, да и в свое собственное! Я люблю Октава» потому что не встречала человека лучше его. Тот, кто стоит особняком от всех, внушает мне, да и сам ко мне чувствует, только дружбу. Дружба — это тоже своеобразная любовь, огромная и возвышенная в иные, минуты, но ее недостаточно, потому что она подает свой голос лишь при серьезных несчастьях, выступает лишь в важных и редких случаях. Дружба и думать не думает о повседневной жизни, о будничных мелочах, таких противных и тягостных в одиночестве, о непрестанной череде маленьких неприятностей которые только любовь может обратить в удовольствия. Ты, Жак, действительно способен по доброте сердечной все бросить и кинуться мне на помощь, если я попаду в тяжелое положение, помчаться на край света, чтобы оказать мне услугу, но ведь ты не способен спокойно провести со мною неделю, не думая о Фернанде, которая ждет и любит тебя.