когда темень, рано нахлынувшая с Карпатских гор, размыла очертания холмов. На белоснежном фоне чернел только дубок, сохранивший в зиму свои крепкие, как жесть, листья.
Завершающая атака была настолько дружной и стремительной, что командир роты, наконец-то, остался довольным.
Усталые, промерзшие насквозь, мы возвращались в лагерь. Каждый из нас в эти минуты мечтал о казарме, хоть еще не совсем благоустроенной, не особенно уютной, зато теплой. Но казарма была далеко, а лагерь близко, в лесу. Правда, там никого не осталось. Придется самим искать сушняк, рубить и таскать его к палаткам, разводить костры, готовить из концентратов сразу обед и ужин, растапливать походные железные печки. И только после этого можно будет прилечь и отдохнуть.
Но не успели мы отогреться, улегшись на подстеленные в палатках еловые ветки, как старший лейтенант Мазаев объявил тревогу. Мы снова бежим к танкам, запускаем еще не остывшие моторы, выводим машины на опушку леса, что против трех холмов, и вновь несколько раз повторяем атаку в ночных условиях.
После этого зароптал не только Костин, но и некоторые другие бойцы, показавшиеся мне вначале настоящими орлами. Но зато Алексей Рыбинцев, Николай Петренко, Василий Уваров, Виктор Котов, Федор Ковалев — все те, о ком похвально отозвался командир роты, — держались молодцами, были неутомимы в работе и учении, удивительно стойко переносили все трудности лагерной жизни.
А трудностей было больше, чем надо. Я чувствовал это по себе, ибо наравне со всеми водил свой экипаж (у политрука роты был предусмотренный штатным расписанием танк), «пеший по-танковому» ходил в атаки, собирал в лесу сушняк и разводил костры — словом, делал все, что и остальные танкисты. Порой усталость валила с ног, и тогда приходила коварная мыслишка: не перегибает ли Мазаев палку? Люди и впрямь готовятся к серьезным боям, не грех бы и отдохнуть…
…Прошу учесть, молодой читатель, что в конце тридцатых годов не в ходу было суворовское правило: «Тяжело в учении — легко в бою», — оно властно вошло в нашу армейскую жизнь после финской кампании. Нет, мы и раньше не забывали Суворова, изучали его походы, но главная его мысль как-то затерялась.
Произошло это, мне кажется, не по чьей-то ошибке или злой воле. Для этого были иные, более веские причины. Красная Армия получала на свое вооружение сложную для того времени боевую технику, и мы, пожалуй, слишком уповали на эту технику. «Техника и люди, овладевшие ею, решают все», — говорили тогда. А молодому деревенскому парню (сельских-то ребят в армии, естественно, тогда было больше, чем городских), имевшему дело главным образом с лошадью, плугом и телегой, нелегко было за два года освоить танк или бронемашину. Все наши воины, особенно командиры, политработники, инженеры и техники, хорошо знали о том, что новая техника обходится народу очень и очень дорого. Создавая ее, рабочие, а вместе с ними и колхозники, отказывали себе в самом необходимом. Поэтому в частях и подразделениях берегли боевые машины и оружие пуще глаза, дорожили каждым килограммом горючего, каждым снарядом, каждым моточасом.
Старший лейтенант Мазаев, разумеется, не был исключением в этом отношении. Он не меньше других дорожил техникой, строго взыскивал с тех, кто допускал малейшую небрежность в обращении с ней. Не случайно бронемашины его роты за все время освободительного похода не имели ни одной поломки. Пример довольно редкий в то время.
Теперь же сама жизнь и особенно тяжелые бои на Карельском перешейке подсказали Мазаеву единственно правильный метод обучения танкистов. Он сам настоял на том, чтобы разрешили вывести роту в зимний лагерь не на двое суток, как предусматривалось планом, а на целую неделю, продумал до деталей, как организовать учебу и быт танкистов в лагере, чтобы все делалось по-фронтовому. Все было организовано по-мазаевски серьезно, основательно. Но все-таки в роте случилось такое чрезвычайное происшествие, какое нельзя было предвидеть…
В первый же лагерный вечер двое танкистов, крепко друживших между собой, спилили сухостойную ель на дрова, а когда обрубали в темноте сучья, один другому нечаянно стукнул топором по пальцу. Кончик мизинца отлетел в снег. Хлынула кровь.
Ребята, видимо, догадались, какими неприятностями это пахнет и для них, и для нас с Мазаевым, и для всей роты. Поэтому, разорвав индивидуальный пакет, они тщательно перевязали палец и решили скрыть случившееся. Видимо, надеялись, что никто не узнает об этом, а палец заживет быстро.
В самом деле, палец заживал, а вот в том, что никто не узнает, ребята крепко ошиблись. Не зря же говорят: шила в мешке не утаишь.
Спустя несколько дней в лагерь приехал уполномоченный особого отдела. Началось следствие. По его версии выходило, что дружки-приятели сговорились между собой и преднамеренно один другому отрубили палец, чтобы не попасть на фронт. Мы с Мазаевым доказывали, что такой «сговор» исключается: оба танкиста хорошие, честные ребята. И тот, и другой рвутся на фронт. Мы уверены, что они будут воевать на совесть, не щадя жизни.
Но уполномоченный стоял на своем, продолжал искать доказательств того, что ему показалось, вызывал других танкистов, допрашивал, а порой и сам подсказывал, как надо отвечать. Уехал из лагеря недовольный, с нами даже не попрощался.
— По всему видно, надо ждать грозы, — сказал я Мазаеву.
— Что ж, хороший солдат в трудную минуту вызывает огонь на себя. Дело справедливое? Справедливое! Значит, никаких колебаний. А остальное… — Мазаев сделал рукой резкий жест, как бы отталкивая от себя это «остальное».
В жесте этом я уловил и другое: Маташу Хамзатхановичу невмоготу продолжать разговор об этом «остальном», под которым подразумевалось и другое. Как раз накануне выхода в поле нас с ним вызывали в политотдел, продолжали расспрашивать «о визите» к помещику, о чем разговаривали с ним, а потом советовали признать свою ошибку и покаяться, но мы не знали, в чем состоит наша ошибка и в чем, собственно, каяться.
И вот теперь, когда на нас свалилась новая неприятность, можно было ждать всего. Мазаев, умный и предусмотрительный командир, тоже не мог сбросить со счетов это обстоятельство, оттолкнуть его от себя решительным жестом. Нет, жест — жестом, а жизнь — жизнью. Значит, надо было обладать мазаевской силой воли, мазаевской твердостью и мазаевской требовательностью к себе и другим, чтобы без оглядки на «побочные» последствия делать все так, как подсказывала совесть.
Внешне Маташ Хамзатханович ничем не выдавал своих переживаний, только разве что стал более замкнутым, чем прежде, менее разговорчивым. Правда, за те дни он заметно похудел, нос с горбинкой еще более заострился, лицо, опаленное морозным ветром, потемнело, над высокими бровями резче пролегла складка, веки припухли, под глазами обозначились