Раздался смех. Понятно было, что старик играл роль какого-тодобровольного шута. Приход его развеселил общество. Многие и не поняли егосарказмов, а он почти всех обошел. Одна гувернантка, которую он, к удивлениюмоему, назвал просто Настей, краснела и хмурилась. Я было отдернул руку: тоготолько, кажется, и ждал старикашка.
– Да ведь я только пожать ее у вас просил, батюшка, еслитолько позволите, а не поцеловать. А вы уж думали, что поцеловать? Нет, отецродной, покамест еще только пожать. Вы, благодетель, верно меня за барскогошута принимаете? – проговорил он, смотря на меня с насмешкою.
– Н… нет, помилуйте, я…
– То-то, батюшка! Коли я шут, так и другой кто-нибудь тут! Авы меня уважайте: я еще не такой подлец, как вы думаете. Оно, впрочем, пожалуй,и шут. Я – раб, моя жена – рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот оно что:все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко. Сахару, сахару-топобольше во все подсыпайте, так оно и здоровее будет. Это я вам, батюшка, посекрету говорю; может, и вам понадобится. Фортуна заела, благодетель, оттого яи шут.
– Хи-хи-хи! Ах, проказник этот старичок! вечно-то онрассмешит! – пропищала Анфиса Петровна.
– Матушка моя, благодетельница, ведь дурачком-то лучше насвете проживешь! Знал бы, так с раннего молоду в дураки б записался, авосьтеперь был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперьстарый дурак.
– Скажите, пожалуйста, – ввязался Обноскин (которому, верно,не понравилось замечание про таланты), как-то особенно независимо развалясь вкресле и рассматривая старика в свое стеклышко, как какую-нибудь козявку, –скажите, пожалуйста… все я забываю вашу фамилью… как бишь вас?..
– Ах, батюшка! да фамилья-то моя, пожалуй что и Ежевикин, дачто в том толку? Вот уж девятый год без места сижу – так и живу себе, позаконам природы. А детей-то, детей-то у меня, просто семейство Холмских! Точнокак по пословице: у богатого – телята, а у бедного – ребята…
–Ну, да… телята… это, впрочем, в сторону. Ну, послушайте, ядавно хотел вас спросить: зачем вы, когда входите, тотчас назад оглядываетесь?Это очень смешно.
– Зачем оглядываюсь? А все мне кажется, батюшка, что менясзади кто-нибудь хочет ладошкой прихлопнуть, как муху, оттого и оглядываюсь.Мономан я стал, батюшка.
Опять засмеялись. Гувернантка привстала с места, хотела былоидти и снова опустилась в кресло. В лице ее было что-то больное, страдающее,несмотря на краску, заливавшую ее щеки.
– Это, брат, знаешь кто? – шепнул мне дядя, – ведь это ееотец!
Я смотрел на дядю во все глаза. Фамилия Ежевикин совершенновылетела у меня из головы. Я геройствовал, всю дорогу мечтал о своейпредполагаемой суженой, строил для нее великодушные планы и совершенно позабылее фамилию или, лучше сказать, не обратил на это никакого внимания с самогоначала.
– Как отец? – отвечал тоже шепотом. – Да ведь, я думал, онасирота?
– Отец, братец, отец. И знаешь, пречестнейший,преблагороднейший человек, и даже не пьет, а только так из себя шута строит.Бедность, брат, страшная, восемь человек детей! Настенькиным жалованьем иживут. Из службы за язычок исключили. Каждую неделю сюда ездит. Гордый какой –ни за что не возьмет. Давал, много раз давал, – не берет! Озлобленный человек!
– Ну что, брат Евграф Ларионыч, что там у вас нового? –спросил дядя и крепко ударил его по плечу, заметив, что мнительный старик ужеподслушивал наш разговор.
– А что нового, благодетель? Валентин Игнатьич вчераобъяснение подавали-с по Тришина делу. У того в бунт`ах недовес муки оказался.Это барыня, тот самый Тришин, что смотрит на вас, а сам точно самоварраздувает. Может, изволите помнить? Вот Валентин-то Игнатьич и пишет проТришина: «Уж если,говорит он, – часто поминаемый Тришин чести своей роднойплемянницы не мог уберечь, – а та с офицером прошлого года сбежала, – так гдеже, говорит, было ему уберечь казенные вещи?» Это он в бумаге своей так ипоместил – ей-богу, не вру-с.
– Фи! Какие вы истории рассказываете! – закричала АнфисаПетровна.
– Именно, именно, именно! Зарапортовался ты, брат Евграф, –поддакнул дядя. – Эй, пропадешь за язык! Человек ты прямой, благородный,благонравный
– могу заявить, да язык-то у тебя ядовитый! И удивляюсь я,как ты там с ними ужиться не можешь! Люди они, кажется, добрые, простые…
– Отец и благодетель! да простого-то человека я и боюсь! –вскричал старик с каким-то особенным одушевлением.
Ответ мне понравился. Я быстро подошел к Ежевикину и крепкопожал ему руку. По правде, мне хотелось хоть чем-нибудь протестовать противвсеобщего мнения, показав открыто старику мое сочувствие. А может быть, ктознает! может быть, мне хотелось поднять себя в мнении Настасьи Евграфовны. Ноиз движения моего ровно ничего не вышло путного.
– Позвольте спросить вас, – сказал я, по обычаю моемупокраснев и заторопившись, слыхали вы про иезуитов?
– Нет, отец родной, не слыхал; так разве что-нибудь… да гденам! А что-с?
– Так… я было, кстати, хотел рассказать… Впрочем, напомнитемне при случае. А теперь, будьте уверены, что я вас понимаю и … умею ценить…
И, совершенно смешавшись, я еще раз схватил его за руку.
– Непременно, батюшка, напомню, непременно напомню! Золотымилитерами запишу. Вот, позвольте, и узелок завяжу, для памяти.
И он действительно завязал узелок, отыскав сухой кончик насвоем грязном, табачном платке.
– Евграф Ларионыч, берите чаю, – сказала ПрасковьяИльинична.
– Тотчас, раскрасавица барыня, тотчас, то есть принцесса, ане барыня! Это вам за чаек. Степана Алексеича Бахчеева встретил дорогой,сударыня. Такой развеселый, что на тебе! Я уж подумал, не жениться лисобираются? Польсти, польсти! – проговорил он полушепотом, пронося мимо менячашку, подмигивая мне и прищуриваясь. – А что же благодетеля-то главного невидать, Фомы Фомича-с? разве не прибудут к чаю ?
Дядя вздрогнул, как будто его ужалили, и робко взглянул нагенеральшу.
– Уж я, право, не знаю, – отвечал он нерешительно, скаким-то странным смущением. – Звали его, да он… Не знаю, право, может быть, нев расположении духа. Я уже посылал Видоплясова и… разве, впрочем, мне самомусходить?
– Заходил я к ним сейчас, – таинственно проговорил Ежевикин.
– Может ли быть? – вскрикнул дядя в испуге. – Ну, что ж?
– Наперед всего заходил-с, почтение свидетельствовал.Сказали, что они в уединении чаю напьются, а потом прибавили, что они и сухойхлебной корочкой могут быть сыты, да-с.
Слова эти, казалось, поразили дядю настоящим ужасом.