котором он сейчас находился. Но особенно поразили Матильду черты его лица: она не могла оторвать от них глаз.
— О боже! — тихо произнесла она. — Не грезится ли мне это, Бьянка? Ты не находишь, что этот юноша похож как две капли воды на портрет Альфонсо в галерее?
Больше ничего она не смогла сказать, потому что голос ее отца с каждым словом становился все громче.
— Эта выходка, — говорил Манфред, — превосходит все твои прежние дерзости. Ты испытаешь на себе всю силу моего гнева, к которому осмеливаешься относиться с таким пренебрежением. Хватайте и вяжите его! — обратился он к слугам. — Первое, что узнает беглянка о своем защитнике, будет то, что ради нее он поплатился головой.
— Твоя несправедливость ко мне, — сказал Теодор, — убеждает меня, что я сделал доброе дело, избавив молодую госпожу от твоей тирании. Пусть она будет счастлива, что бы ни произошло со мной.
— Он ее любовник! — в ярости вскричал Манфред. — Простой крестьянин перед лицом смерти не может быть одушевлен такими чувствами. Скажи, скажи мне, безрассудный юноша, кто ты, или дыба заставит тебя выдать твою тайну.
— Ты уже грозил мне смертью, — ответил молодой человек, — за правду, которую я сказал тебе. Если это вся награда, какой я могу ожидать за искренность, то я не склонен далее удовлетворять твое пустое любопытство.
— Так ты не станешь говорить? — спросил Манфред.
— Не стану, — ответил юноша.
— Тащите его во двор! — приказал князь. — Я хочу немедленно увидеть, как голова его слетит с плеч.
При этих словах Манфреда Матильда лишилась чувств. Бьянка испустила вопль отчаяния и принялась кричать:
— На помощь, на помощь! Молодая госпожа при смерти!
Услыхав эти крики, Манфред вскочил с места со словами: «Что это, что случилось?» Тот же вопрос сорвался с уст молодого крестьянина, которого ужаснули слова Бьянки, но Манфред велел сейчас же вывести его во двор для казни, которая, предупредил он, состоится немедленно, как только он выяснит причину воплей служанки. Когда князю доложили, в чем дело, он отмахнулся, сказав, что это пустые женские страхи, и, велев перенести Матильду в ее покои, выбежал во двор, где подозвал к себе одного из стражей, а Теодору приказал стать на колени и приготовиться к тому, чтобы принять роковой удар.
Неустрашимый юноша встретил жестокий приговор со смирением, тронувшим сердца всех присутствующих, кроме Манфреда. Больше всего Теодор хотел сейчас получить разъяснение услышанных им страшных слов «Молодая госпожа при смерти», но, полагая, что речь шла о беглянке, и опасаясь навлечь на нее еще большую ярость Манфреда, воздержался от вопросов. Единственная милость, которую он позволил себе испросить, заключалась в разрешении исповедаться священнику и получить отпущение грехов. Манфред, надеясь узнать через посредство исповедника тайну молодого человека, охотно согласился удовлетворить эту просьбу и, будучи уверен, что отец Джером теперь на его стороне, велел призвать его, дабы тот выслушал исповедь приговоренного. Монах, не предвидевший ужасных последствий, которые повлек за собой его ошибочный шаг, пал на колени перед князем и стал заклинать его всем, что есть во вселенной святого, не проливать невинной крови. Он жестоко бранил себя за лишние слова, сказанные им, всячески пытался обелить юношу, одним словом, употребил все средства, чтобы усмирить ярость тирана. Отнюдь не умиротворенный, а, напротив, еще более разгневанный заступничеством священника, подозревая в обмане уже обоих, поскольку Джером отрекся от сказанного им прежде, Манфред приказал ему исполнить свою обязанность и предупредил, что не позволит приговоренному затянуть исповедь дольше нескольких минут.
— А мне и нужно лишь несколько минут, — сказал молодой смертник. — Грехи мои, благодарение Богу, немногочисленны: их у меня не больше, чем может быть у всякого в моем возрасте. Осушите ваши слезы, дорогой отец, и поторопимся: этот мир полон зла, и у меня нет причин сожалеть, что я расстаюсь с ним.
— О, несчастный юноша! — воскликнул Джером. — Как можешь ты терпеть меня рядом с собой? Я твой убийца! Я погубил тебя!
— Я от всей души даю вам такое же полное прощение, какое сам надеюсь получить у Господа. Выслушайте мою исповедь, святой отец, и благословите меня.
— Но разве могу я приготовить тебя, как должно, к переходу в иной мир?! — воскликнул Джером. — Ведь душа твоя не может быть спасена, если ты не простишь своих врагов, а можешь ли ты простить этого нечестивого человека?
— Могу, — ответил Теодор. — Я прощаю его.
— Даже это не трогает тебя, жестокий властитель? — воскликнул монах.
— Я послал за тобой, чтобы ты исповедал приговоренного, а не защищал его, — сухо сказал Манфред. — Ты сам же и навлек на него мой гнев: пусть теперь на твою голову падет его кровь.
— Да, на мою, на мою! — вскричал в отчаянье добросердечный монах. — Ни ты, ни я никогда не будем там, куда скоро вступит этот Богом благословенный юноша.
— Поторопись, — сказал Манфред. — Хныканье священников трогает меня не больше, чем женские вопли.
— Как! — воскликнул юноша. — Неужели моя судьба — причина того, что я слышал там, в зале? Неужели молодая госпожа снова в твоей власти?
— Ты вновь распаляешь мой гнев, — сказал Манфред. — Готовься к смерти, ибо наступает твоя последняя минута.
В юноше все больше росло негодование против Манфреда и одновременно его глубоко трогало горе, которое, как он видел, охватило сейчас не только монаха, но всех свидетелей этой сцены. Однако ничем не обнаруживая своих чувств, он сбросил с себя колет, расстегнул ворот и преклонил колени для молитвы. Когда он опускался наземь, рубашка соскользнула с его плеча, открыв на нем алый знак стрелы.
— Боже милостивый! — вскричал как громом пораженный монах. — Что я вижу? Дитя мое, мой Теодор!
Трудно вообразить себе — не то что описать, — каково было всеобщее потрясение. Слезы вдруг перестали течь по щекам присутствующих — не столько от радости, сколько от изумления. Люди воззрились на своего господина, словно глазами вопрошая его, что надлежит им чувствовать. На лице юноши попеременно выражались удивление, сомнение, нежность, уважение. Скромно и сдержанно принимал он бурные изъявления радости со стороны старика, который, проливая слезы, обнимал и целовал его; но он боялся отдаться надежде и, с достаточным уже основанием полагая, что Манфред по природе своей неспособен на жалость, бросил взгляд на князя, как бы говоря ему: «Неужели и такая сцена может оставить тебя бесчувственным?»
Однако сердце Манфреда не было все же каменным. Изумление погасило в князе гнев, но гордость не позволяла еще ему признаться, что и он тронут происшедшим. Он даже сомневался, не было ли совершившееся открытие выдумкой монаха ради спасения юноши.
— Что все это значит? — спросил