шинелей о голенища, колышутся мёрзлые штыки, кровь играет на скулах, прыгают подбородки, какой-то маленький в последней шеренге смешно сбивается с ноги, вспрыгивает козлёнком, догоняет.
Мы хлопаем варежками, смеёмся. Я запихиваю шарф под подбородок, дышу, как все в шеренгах, открытым ртом. Армия, горячая кровь Родины, шелестит в парадных колоннах. Кровь верная, преданная навсегда, до смерти.
И опять вдруг Володя приходит на память. Я шмыгаю носом, какая вдруг пустота сжимает сердце оттого, что он никогда уже не увидит всего этого.
* * *
Где теперь то пристанище старых крестов и недолговечных фанерных пирамидок? Скорей всего, там давно уже город, как давно уже на месте таёжных полковых землянок стоит под Новосибирском Академгородок.
Ничего не осталось от тебя, Володя, на земле, кроме имени. Но даже имени твоего я не имею права вписать в поминальный лист, подаваемый в церкви к алтарю, потому что ты умер некрещёным. И до сих пор смущает меня строгость церковного запрета. Ведь ты-то вспоминаешь меня, печёшься обо мне, иначе отчего бы в мою жизнь в разные десятилетия входили всё новые и новые друзья и приятели, просто добрые знакомые, кто старше, кто моложе меня, — носящие твоё, Володя, имя? Это ты их пригребаешь ко мне, чтоб веселей было на свете твоему брату. Это ты из своей обители новой, где нет ни болезней, ни плача, ни воздыханий, посылаешь мне с каждым из них свои лёгкие неназойливые приветы.
Спасибо тебе, мой маленький чистый ангел.
III. САД ФЛОКСОВ
Мы живём в саду флоксов. Есть тут ещё и астры, есть, возможно, и хризантемы, и ещё какие-то мне малоизвестные, но флоксы настолько преобладают, с таким буйством теснят всю остальную растительность, что я даже не помню, были ли в саду деревья. Не мудрено! Цветы выше меня ростом или в мой рост, и когда открываешь калитку с улицы, даже старый дом едва виден, а жалкая банька, в которой мы втроём ютимся, с замечательным искусством замаскирована флоксами, и посторонний глаз ни за что не догадается о её и нашем существовании.
Лет через десять, когда в залах московского музея я познакомлюсь с творчеством импрессионистов, я так объясню для себя, почему эти лихие ребята столь свободно, с пьяной смелостью обращаются с красками и линиями: они просто нанюхались флоксов, слишком подолгу хаживали по таким вот садам, как наш лосиноостровский.
Впрочем, ну какой он наш? Из всех временных пристанищ, какие знавали мои родители в послевоенные годы, — это, в саду цветов, оказалось, даже в сравнении с таёжной землянкой, самым убогим, и ещё неизвестно, согласился бы отец привезти нас сюда, если бы его сослуживец, офицер из новосибирского полка, давший отцу подмосковный адресок своей тёщи, присовокупил к нему и устное описание апартаментов, в которые старушка нас поместит.
Пусть и задним числом, опишу теперь я то сооружение, благо из всех виденных на белом свете оно для меня — в ряду самых незабываемых.
Должно быть, когда-то лачужка действительно использовалась по прямому назначению, иначе зачем бы хозяйка звала её банькой. В лучшие времена топили тут, видать, по-чёрному, об этом свидетельствовали стены и низкий потолок да полуразваленная печь в углу — от неё исходил унылый дух давно не востребованных кирпичей и отсыревшей глины. Впрочем, про запахи, населявшие хибарку лучше не распространяться — так их было много, и такие они все были, будто на подбор, замысловато-сложные. Если представителем каждого запаха избрать какое-нибудь насекомое, то можно будет говорить об одновременном пребывании в нашем жилище тараканов, муравьёв, клопов и сороконожек, не считая радостных светолюбивых мух, ос и ночных мотыльков. Впрочем, все эти существа разнообразили наш быт и сами по себе, независимо от условно приписываемых им запахов.
Я опять отвлекусь, забегу вперёд, но уже лет на двадцать, в середину шестидесятых, когда мне довелось впервые побывать в Волгограде — бывшем Царицыне и Сталинграде. В первый же вечер своего гостевания в городе-герое я отправился из центра на прогулку в южную часть города, поскольку северную уже успел оглядеть наспех днём, в том числе, конечно, монументальный комплекс на Мамаевом кургане и Дом Павлова. Подгоняемый лёгким мартовским морозцем, шёл я быстро, и через четверть часа обнаружилось, что города вокруг нет и в помине. Зато в непроглядную темень уходила от меня на юг вдоль накренённого к Волге берега неровная россыпь тщедушных перемигивающихся огоньков. Это были, безусловно, огни жилья — но не из окон, а из каких-то прорезей и щелей в дверях, из каких-то занавешенных тряпицами оконец над самой поверхностью земли. Кое-где светлели печные дымы, прошитые искрами, кое-где между низкими — рукой дотянешься! — кровлями поскрипывал фонарик недужным старческим, но, может, и предостерегающим скрипом. Тут было где затеряться надолго: «шанхай» да и только! Ни тебе улочек, ни даже переулочков, а сплошь какие-то замысловатые тропки и лазы между заборчиками, кровлями ниже пояса, оконцами ниже колена, ступеньками то вверх, то вниз. Я шёл и шёл, ни живой души не попадалось, тут явно не место было для поздних прогулок, хотя я и догадывался, что это не какие-то воровские притоны, не ночлежки для бродяг, а просто-напросто люди, многие тысячи, если не десятки тысяч людей, не уместившиеся в городе, живут здесь постоянно, живут уже давно, как жили после войны все или почти все сталинградцы, пока не начали расти на месте кирпичной пустыни дом за дом, квартал за кварталом. Передо мной простиралось на многие километры вдоль реки стойбище полуземлянок и землянок, тесно прилепленных друг к другу, обречённых на глухое забвение в тени громадной бетонной женщины с мечом в руке и кричащим ртом разгневанной сивиллы. Но именно здесь была правда войны, а не там, на Мамаевом, именно здесь был её страшный эпос, именно сюда я бы водил от набережной толпы людей, желающих узнать, какой кровью, какими жертвами далась победа, если и через двадцать лет после войны над этими латаными кровлями и земляными горбами царит оцепенение оскорблённой нищеты.
Нам в лосиноостровской баньке было тогда всё же несколько проще. Отсутствие печки каждый день подсказывало: здесь не зимовать, до осенних дождей и холодов мы из сада волшебных благоуханий обязаны перебраться ещё куда-нибудь. Может быть, отцу уже и сказали: когда и куда. Иначе вряд ли бы он с такой невозмутимостью по утрам отправлялся в город, в свою академию, а тёплыми сентябрьскими вечерами брал меня за руку на лосиноостровском перроне, где я поджидал его электричку, и подводил к баку мороженщика.