Ознакомительная версия. Доступно 4 страниц из 19
— Айнс, цвай, драй, фир, фюнф, зекс, зибен, ахт, нойн, цен… А потом эльф, цвельф и концы… И что тут можно сделать, если мне написано умереть от заражения крови? — философски ответил Шпрехт.
— Не совать лапу с нарывом в землю! — закричал Сорока. — Дураку ума! У него за плечами горный институт! Горный институт! — Сорока голосом передразнил Варю, и очень похоже.
— Институт тут ни при чем, — сказал Панин. — Но ногу лучше будет продезинфицировать в марганцовке.
— Найн! — звонко закричал Шпрехт. — Найн! У нее под подушкой пепельница, чтоб меня убить. Так я умру сам! Не буду я ее затруднять. Ей нужны силы, пусть побережет. Она будет плакать, вы увидите, будет! Она поймет, как я ее любил, а она меня не любила, нет! Я ей просто достался по жизни. Она любила того… первого… А я оперированный насквозь. На животе нет живого места.
— Нет, Варя любит вас и всегда любила, — тихо сказал Панин. — Она мне сама об этом сказала. Я не спрашивал.
Но Шпрехт как не слышал. Зарываясь все глубже больной ногой в пыль и грязь, он кричал громко и, как ни странно, радостно. Наверное, так по обыкновенной птичьей дури орал буревестник, а молодой, сильно увлеченный ассоциациями литератор, присел на выброшенный на берег топляк и вообразил себе невесть что. Шпрехт же кричал и кричал на публику, и ему было неважно, что публика не запоминает и не записывает за ним.
Но и это еще была не вся правда жизни. А правда была минутой позже. И Шпрехт ее точно рассчитал — в тот день ветер был не из Африки. Ветер был нордический, с холодком. Раздался звон стекла, и голос Вари прозвучал в разбитое окно спокойно, ласково и как бы рядом…
— Иди домой, дурак…
— Пепельница, — сказал Шпрехт с удовлетворением, всовывая ногу в валенок. — Больше ничего тяжелого возле нее нет. — И он побежал, подхрамывая, радуясь и удивляясь чувству неизвестности, которое его ожидает. Разбитое окно не страшно. У него нарезаны стекла и готова замазка. Варя может еще и еще запустить в окно легкие и тяжелые предметы. Хуже, если это будет зеркало. Собственно, о нем он больше всего беспокоился. Боялся дурной приметы.
— Глупый человек, — сказал вслед Шпрехту Сорока. — Институт ума не дает. Я тут до тебя о звезде думал…
— Подумайте лучше о совести, — резко обрезал Панин. — Вам обидеть, оскорбить человека не стоит ничего. Вы пропитались этим насквозь… А Шпрехт хороший человек. Вырастил и дал образование Жанне. К Варе так относится… Хотя она с характером, не то что Людочка… Но она его любит, любит! Она сама мне говорила, когда у него врачи предполагали страшное. Она сказала: «Если что у меня в жизни было хорошее, то это — Шпрехт».
— Чего ж она от него гуляла? — спросил Сорока.
— А вы стояли со свечой?
— Мне Миняев рассказывал… Она ему давала…
— Не верю! — закричал Панин. — Как не стыдно о больной женщине.
— Я тебе, Панин, скажу правду. Она тогда выручала Шпрехта: на него катили за то, что при немцах работал. Варвара надела шелковые трусики и пошла к Миняеву, и от Шпрехта отстали. И было это не раз и не два…
— Несчастная! — Панин почти плакал. — Как же вы смеете квалифицировать такое горе непотребными словами?
— Конечно, да, конечно, нет, — вздохнул Сорока. — Но лично свою жену я в такой ситуации не представляю. Она у меня в половом смысле гордая.
— Ну и выражения у вас, — сказал Панин. — Неотесанный вы человек, темный хохол.
— Нации оскорблять нельзя! — строго поправил Сорока. — Взяли манеру!
— Ну извините меня. Я не хотел вас обижать. Я согласен с вами: мы все под небом и звездами люди без национальности.
— У меня невестка — еврейка. Замечательная женщина и мать, между прочим.
— Значит, у вас внуки евреи.
— Этого я не признаю, — сказал Сорока. — Все идет от мужчины, женщина просто сумка.
— Не слышит вас женщина, — покачал головой Панин.
— Скажете такое! Внуки — евреи…
— Так мы же, кажется, договорились, что все люди без разницы.
— Это да. Правильный подход. Я еврея пальцем не трону. Но при чем тут мои внуки?
— Ладно, кончим, — махнул рукой Панин.
— Уже на попятную… Знаю эти ваши номера. Да, невестка — еврейка. Но мы все ведь — украинцы. Количественно. Я, сын, моя жена… Нас трое против одной…
Панин смеется, глядя на звезды.
Сорока топчется на месте. Он не знает, как лучше. Завершить ли скользкую тему или отважно биться дальше за правое дело. Чего смеется дурачок Панин? Как будто не с этой земли и не понимает, что все равны, кто ж спорит, но оттенки есть… Конечно, сын у него не спрашивал, на ком жениться, он вообще всегда был неслух, а если б спросил… Черт его знает, как бы Сорока поступил. Теперь, когда перед глазами внуки, сквозь них не видно, что было бы, если…
— Я тут о звезде думал… Я не верю, что нам правильно объясняют устройство. Конечно, земля и три кита тоже глупо, но не глупее, чем эта относительная теория. За нее не зацепишься умом… Ни с какой стороны… Вот она есть, эта ваша Вега или ее уже нет?
— Есть, — ответил Панин.
— Неуверенно говоришь, — вздохнул Сорока. — Неуверенно… Может, и нет? Вот я и говорю. Что-то тут не так. Ну да ладно. Надо идти. Интересно, нарезал Шпрехт стекло впрок? Надо будет завтра ему подмогнуть.
— Спокойной ночи! — сказал Панин. — Чувствуете ветер? Покалывает север, покалывает…
— Зине лучше, когда прохладно, — ответил Сорока. — Так что пусть покалывает, пусть…
Варя спала крепко и не слышала, как, цепляясь за остряки стекла, рвалась и трещала тюль. Пришлось закрыть ставни. Ослабшая в саморазрушении ткань висела вяло и даже как-то стыдливо.
— Сволочь, — сказал ей тихо Шпрехт. — Сволочь.
Теперь уже никуда не денешься, придется и стеклить, и стирать… И все под неусыпным Вариным глазом, потому как в ее комнате. Но это ничего, это даже хорошо. Конечно, он узнает про себя много нового, какой он косорукий и безголовый, точно определится место, откуда у него растут руки. Шпрехт тихонько смеялся, представляя все это. Пусть! Пусть! Он ее любит и такую, может, такую даже больше. То, что она прятала пепельницу, так ведь ее понять можно. Жизнь у нее ограничена в движении. А такой характер да в колодки? Она же всегда такая моторная, все у нее в руках горело. И нэа тебе!
Взять ту же Зинаиду Сороку… Лишнего шага не делала, лишний раз рукой не шевелила. Если бы Бог не отнял у нее разум, так само лежание никакое ей не горе. Конечно, это со стороны… Все равно, конечно, горе… Но Варе это больше, чем горе, это сущее наказание. Вот она и бросается. Полетом брошенных предметов она как бы совершает собственное движение…
Шпрехт даже рот открыл от понравившейся ему мысли. Это Варя его научила, Варя. Выражать свои соображения. Он принес детский, оставшийся от Жанниных детишек, матрасик и лег в ногах жены. Здесь на полу пахло пылью и горшком, но Шпрехта это не беспокоило.
Ознакомительная версия. Доступно 4 страниц из 19