class="p1">Мы сидим в шумном дворе уральской угольной шахты «Буланаш-4», каких все меньше остается в этих краях. Запасы угля или руды «вырабатываются», и шахты перестают существовать.
За невысокими, размытыми осенними дождями терриконами прячется горняцкий поселок. Его называют именем этой шахты.
Мой собеседник, рабочий подземных путей Сергей Михайлович Назаров, говорит, мягко окая и чуточку растягивая фразы, точно ощупывает каждое слово:
— Воевал я на Волге, и в Центральной России, и в Прибалтике, и через всю Германию прошел: всякие случаи происходили, в одном только Сталинграде такое было, что целую книгу с меня можно написать. Ну а это же прямо курьез вышел.
Сергей Михайлович умолкает, трет свои короткие, навсегда согнутые работой пальцы с въевшимися точками угольной пыли. Видно, что и сейчас, по прошествии стольких лет, его сильно волнует то, о чем он собирается рассказать. Даже лицо, темно-коричневое, со следами все той же угольной пыли, заметно бледнеет.
— Находилась наша часть тогда под Ленинградом. Готовились к прорыву блокады, и такие суматошные дни стояли, что потом, сколько я ни воевал, а таких, кажется, не было. А может быть, это для нас, связистов, небо с овчинку казалось… Гоняли нас, как смоленых зайцев. Только придешь с линии, а тебя опять посылают. Кипятку кружку да сухарь на ходу проглотишь — и опять на мороз. Не спал я на этот раз суток трое, а может, и больше. Только пришел с задания, а наш командир уже разыскивает меня.
«Сережа, надо идти, на линии опять обрыв где-то», — говорит он. Обычно обращается: «сержант Назаров», а тут по имени ко мне… Значит, это уже больше чем приказ!
Что ж, беру солдата Петра Чугунова и иду. Вышли из блиндажа, а меня так с ног и валит. Такой дурной сон напал, что прямо клонит к земле. А валюсь еще и потому, что недоедали мы. Он тоже еле ногами перебирает. Такой же доходной, как и я. Нашли мы обрыв, соединили, и чувствую я, что вот сейчас если я под этой сосной хоть десяток минут не посплю, не смогу дойти назад. А идти нам километра четыре. Я и говорю Петру:
«Давай попеременно вздремнем. Сначала я несколько минуток, а потом ты».
«И то, — согласился Чугунов, — ведь придем, а нас опять могут поднять…»
Договорились мы поспать по полчаса, не более. Ведь зима, да и времени у нас в обрез. Набросал веток, сел под дерево и как провалился…
Сергей Михайлович прерывает рассказ. Его скуластое лицо еще в большем напряжении вытягивается, а короткие, с узловатыми пальцами руки неспокойно шарят по карманам. Закурив, он провожает глазами прогромыхавший мимо нас порожняк, поданный под уголь, и продолжает, но уже другим голосом, с нотками тревоги:
— Заснул я под сосной, а проснулся в мешке. В натуральном мешке. И слышу, несут меня, раба божьего, немцы к себе в плен. Несут и тихо меж собой переговариваются. По голосам определяю — трое. Боже, что я подумал в те минуты!
Во рту у меня солоноватый привкус крови, голова как котел гудит. Выходит, съездили они меня чем-то по макушке. А руки не связаны. Кляпа во рту тоже нет. Хотел было заорать. Потом сообразил: зачем? Хоть и в мешке я, а как-то хитрить, думаю, надо. Притворюсь мертвым. Нет, мертвым не выйдет, а вот за дурака сойду. Ведь по голове-то они меня тяпнули. Да так, что все кругом идет. Вот, думаю, на первый случай выход, а там придумаю, что дальше делать. Даже шевелиться не стал. Прислушиваюсь. Перебрасывают они меня, как куль муки, с плеча на плечо. Идут бойко. Я и сейчас-то не шибко много тяну, а тогда с голодухи едва во мне килограммов пятьдесят было, да и то со всей солдатской амуницией, Несут они меня, а я от обиды и нелепости случая сознание теряю.
Ну что же это с Петром Чугуновым произошло? Может быть, его в другом мешке несут? А может, убили? Уж лучше бы и меня хлопнули, чем вот так, как кота в мешке… И как же все случилось? Не поверите, то в жар, то в холод бросает от этих загадок.
Сергей Михайлович, не докурив одной сигареты, вновь суетливо хлопает себя по карманам. Прикурив от сигареты новую, он как будто немного успокаивается.
— Вот же бывает! Ну ладно, стал я опять прислушиваться. Хотя и трое несут меня, но чувствую, что приморились, уже давно топают. Дышат тяжело и идут почти молча… По снегу-то тяжело…
Слышу, опускается мой немчура, на котором я еду, по ступенькам. Значит, пришли, и сердце мое совсем зашлось. Занесли они меня куда-то и бросили, как дрова, на землю. Бросили, что-то с минуту прогарлыгали по-своему и пошли.
Я лежу не шевелюсь. Тихо. Только тикают у меня часы на руке, и от этого еще жутче становится.
Полез потихоньку в карман и достал перочинный нож, каким я концы всегда у проводов заделываю. Я о нем вспомнил, еще когда меня несли, но берег это оружие на крайний случай. Прорезал дыру, выглянул: землянка пустая. Только светится в углу керосиновая лампа. Наша, русская лампа с семилинейным стеклом. И такая меня злость взяла: «Ах вы, — думаю, — гады, нашу лампу у какой-то старушки отняли!» Располосовал я этот мешок напрочь и выскочил. Смотрю кругом, оружие ищу. Нигде ничего нету, лишь у печки топорик саперный стоит. Дрова, видно, они им колют. Я его — цап и к двери, и тут слышу голоса и шаги.
Эх, дурак, чуть бы мне раньше из мешка вылезти. Прижался к двери, замер. Входят сразу двое. Я того, который ближе ко мне, чирик топориком, а второй меня в зубы как звезданет чем-то. Но я и до него дотянулся — и пулей из землянки.
Выскочил, не чувствую под собой ног, во рту выбитые зубы тарахтят, а топорик не бросаю. Бегу как оглашенный и сам толком не знаю куда. Ведь темно еще. Но направление выбрал правильное. Как я бежал, объяснить не могу, но проскочил сразу две передовые, фашистскую и нашу, махнул где-то между минными полями, в общем, не бежал, а летел. Когда смерть человеку в глаза заглянет, то он сразу смелым и находчивым становится… Так вот и очутился у своих с топориком в руках.
Напряжение в голосе Сергея Михайловича спало. Он, как бегун, достигнув финиша, вдруг перешел на шаг, расслабив мускулы своего тела. В глазах погас огонек тревоги. Рассказ еще не окончен, но то главное, что так волновало Назарова и теперь, спустя столько времени, прошло. Он,