Как внутренне ни сопротивлялся Орас, благородные мысли Эжени произвели на него впечатление. Когда она вышла из комнаты, он сказал мне в порыве великодушия:
— Твоя Эжени исключительное существо! Мне кажется, если у нее ума и меньше, то мыслей, пожалуй, даже больше, чем у моей виконтессы.
— Так она окончательно твоя, дорогой Орас? — спросил я, взяв его за руку. — Что ж! Признаюсь, я этим очень огорчен.
— Да почему же? — воскликнул он с надменным смехом. — Право же, вы с Эжени уморительны с вечными вашими соболезнованиями. Можно подумать — я несчастнейший из смертных оттого, что обладаю самой прелестной, самой обольстительной женщиной на свете. Не знаю, похожа ли она на идеальную героиню романа, как вам бы того хотелось, но я более скромен, и для меня это — прекрасное приобретение, упоительная любовница!
— Любишь ли ты ее, по крайней мере? — спросил я.
— Черт его знает, я и сам не разберусь, — беззаботно ответил он. — Ты слишком многого от меня требуешь. Я любил уже — и, думаю, первый и последний раз в жизни. Отныне я ищу в женщине лишь рассеяния от скуки и возбуждения для моего усталого сердца. Для меня любовь превратилась в войну, а у солдата, как известно, очень мало человеколюбия, ни капли добродетели, уйма честолюбия и изрядная доля тщеславия. Признаюсь, эта победа льстит моему самолюбию, — ведь она мне стоила немало времени и труда. Что здесь дурного? Уж не собираешься ли ты наставлять меня на путь истины? Ведь мне всего двадцать лет. Если чувства мои умерли, то страсти во мне еще бушуют!
— Все это мне кажется лживым и напыщенным, — сказал я. — Говорю с тобой от чистого сердца, Орас, не щадя твоего тщеславия, за которым ты пытаешься укрыться, — это слишком мелкое чувство для тебя. Великое чувство, великая любовь не умерла еще в твоей груди; я даже думаю, она еще не просыпалась и ты никого еще не любил. Не сомневаюсь, что благородные страсти, долго заглушавшиеся неопытностью и самолюбием, зреют в тебе, и они станут твоей мукой, если не приведут тебя к счастью. Дорогой мой Орас! Ты не Дон-Шуан, изображенный Гофманом, и тем более не Дон-Жуан Байрона.[150]Поэтические вымыслы слишком занимают твой ум, ты насилуешь себя, чтобы уподобиться им в жизни. Но ты моложе, ты сильнее, чем эти призраки. Тебя не сломила гибель твоей первой любви; это был лишь неудачный опыт. Берегись же, как бы второй опыт, вопреки тому легкомыслию, с каким ты к нему относишься, не стал бы серьезной и роковой любовью в твоей жизни.
— Что ж, если так, — согласился Орас, тщеславию которого льстили мои предположения, — будь что будет! Леони создана для того, чтобы внушить истинную страсть; она сама испытывает ее, в этом я нимало не сомневаюсь. Да, Теофиль, я любим и любим пылко; эта женщина готова ради меня на величайшие жертвы, на величайшие безумства. Быть может, ее любовь разбудит во мне ответное чувство, и мы познаем в объятиях друг друга истинную страсть. Большего я и не прошу у судьбы, лишь бы выйти из ужасного оцепенения, в которое я был так долго погружен.
— Орас, — вскричал я, — она тебя не любит! Она никогда никого не любила и никогда никого не полюбит. Она не любит даже своих собственных детей.
— Все это вздор, пустые поучения! — ответил он в сердцах. — Я счастлив, что она никого не любит и отдает мне девственное сердце. На это я не смел и надеяться; твои слова приводят меня в восторг, а не расхолаживают. Черт возьми! Будь она хорошей супругой и матерью, она не могла бы стать страстной любовницей. Ты считаешь меня ребенком. Неужели ты думаешь, что я могу ошибаться в ней; разве не ощутил я сегодня ее восторга? Ах, как не похоже ее опьянение на целомудренную покорность Марты! Та была монахиня, святая, — я преклоняюсь перед ее памятью, священной для меня навеки! Но Леони! Это настоящая женщина, это тигрица, демон!
— Это комедиантка, — печально сказал я. — Горе тебе, когда ты увидишь ее не на сцене, а за кулисами!
Если бы подле виконтессы был в это время истинный друг, он сказал бы ей об Орасе то же самое, что я говорил Орасу о ней; но, обуреваемая желанием быть любимой со всем романтическим неистовством, которое знала только по книгам и не нашла ни в одном человеке своего круга, она послушалась бы доброго совета не больше, чем Орас. Она отдалась ему, веря, что внушила бурную страсть, но сама испытывала только тщеславие и любопытство. Можно сказать, что оба они разыгрывали свои роли с одинаковым искусством.
Я до сих пор не могу понять, каким образом такая проницательная женщина, как виконтесса, смолоду приученная маркизом де Верном хитрить с мужчинами и предугадывать события, могла так обмануться в Орасе. Она надеялась найти в нем непоколебимую романтическую преданность и слепое восхищение, рассчитывала, что ее любовник будет горд уже тем, что обладает такой женщиной, как она. Она жестоко заблуждалась: Орас мог предаться упоению, но ненадолго; при всей его неопытности, уязвленное самолюбие должно было толкнуть его на борьбу с самолюбием Леони. Я могу объяснить промах виконтессы только тем, что она вступила в совершенно неведомый ей мир, избрав предметом своей любви человека из буржуазной среды. У нее не было никаких аристократических предрассудков, поэтому она создала себе идеал умственного превосходства и мысленно поместила его на низшей ступени социальной лестницы, чтобы придать ему больше необычности, таинственности и поэзии. Не следует забывать, что воображение ее было столь же пылко, сколь холодно сердце. Наскучив всем, по первому же слову угадывая фразу, которую готовился произнести перед ней какой-нибудь титулованный поклонник, она нашла в необычной для нее порывистости Ораса ту новизну, которой так жаждала. Но, распознав достоинства в человеке, лишенном знатного происхождения, она не могла предвидеть в нем недостатков человека, не знающего законов света и «не умеющего держать себя», как весьма точно выразился маркиз.
В обществе, лишенном каких-либо принципов, понятие чести, служащее им заменой, и хорошее воспитание, позволяющее делать вид, что они существуют, — преимущества более серьезные, чем может показаться на первый взгляд.
Орас чувствовал своеобразное превосходство так называемого хорошего общества. Восхищаясь всем, что могло его поднять и возвеличить, Орас решил привить себе эти качества. Но если это и удавалось ему в мелочах, то в крупном он срывался. Когда этикет требовал лишь легких жертв, характер и привычки еще можно было пересилить; но когда приходилось поступаться своим тщеславием — преувеличенное самолюбие, неуместная заносчивость и грубоватая натура этого человека третьего сословия давали себя знать. Это было совсем не то, чего желала виконтесса. Ей нравилась остроумная и милая непосредственность Ораса, и она находила, что он слишком быстро ее теряет. Она ждала от него великого самоотречения, своего рода героизма в любви, но не нашла в нем ни малейшей к тому склонности.